Левченко  И.Н. "Повесть о военных годах"
Часть четвертая


[360]

Победа

В Бендерах, сразу по переезде границы, я увидела женщину, которая продавала сало и яблоки. Отчаянно торгуясь, она быстро сыпала смесью милых русских и украинских слов.

Кто-то нечаянно толкнул лукошко с яблоками, несколько яблок упало на землю.

— Хай тоби грець! — в сердцах выругалась женщина.

Прохожий обиделся и вступил с ней в длинный спор: он не виноват в том, что разиня поставила корзинку в проходе. Сердилась женщина, сердился прохожий, а я слушала и чувствовала себя здесь, на маленькой станции, очень счастливой. Хотелось громко засмеяться. Как далеко была я все эти месяцы от Родины, и какое счастье вернуться домой!

Стоял декабрь. Наступила настоящая зима. Не слякоть, сырой туман и дожди, как в Венгрии, а настоящий снег, который лежал на полях чистым ровным покрывалом. Когда светило солнце, миллионы снежинок блестели так ярко, что больно было глазам. Темной стеной стоял лес; гордо несли свои кроны стройные сосны, возвышая колючую зелено-бурую шапку над белыми березками, одетыми в узорный наряд из переплетающихся тонких оголенных веток. Веселым хороводом бежали вдоль железной дороги елочки, нарядные, в зеленых полушубках, отороченных белым пушистым мехом. Солнце играло на их богатом уборе, заставляя пушистый снег переливаться драгоценными огоньками. Над домами волнистыми струйками медленно поднимался светлый дымок.

Проехала машина. К ней прицепился отчаянный конькобежец

[361]

лет десяти — двенадцати; бодро бежала лошадь, увлекая за собой маленький возок; в возке закутанные в больший платки, в военных полушубках две женщины: одна за кучера, другая углубилась в какие-то бумаги, — наверное, местное начальство объезжает свой район, а может быть, председатель колхоза везет в район заявку и просматривает на ходу: «Не забыла ли чего?»

Промелькнули белые мазанки Украины, бревенчатые дом яки Центральной России, улыбнувшиеся светлыми окнами в рамке резных наличников. Девушка в платке и шубейке набирала воду в колонке; она прикрыла глаза от солнца варежкой и долго смотрела вслед нашему поезду. Родина!.. Бесконечно дорогая сердцу каждого твоего сына и дочери, нет тебе равной в целом свете!

Война теперь далека от мирных сел, еще так недавно бывших линией фронта, а теперь ставших глубоким тылом. Но еще проходят мимо встречные воинские эшелоны. Маленькие деревянные столбики, увенчанные пятиконечной звездой, — братские могилы советских солдат — хранят их славу и подвиг во имя Родины; размашистые надписи на стенах домов «Разминировано» говорят о недавних боях, о том, что хотя и далеко отсюда война, но она не кончилась, еще сражается Советская Армия, с каждым днем, с каждым шагом приближаясь к победе.

Наконец снова Москва. На перроне Курского вокзала стала шарить по карманам в поисках монетки, чтобы позвонить по телефону, — румынские леи, болгарские левы, венгерские пенги и ни одной, даже самой маленькой советской монетки. А телефон так непреодолимо манил к себе, что я не выдержала и подошла к милиционеру.

— Товарищ милиционер, у меня к вам большая просьба...

Милиционер вопросительно-вежливо козырнул, внимательно оглядев меня.

— Я приехала издалека, у меня видите какие деньги, — протянула ему раскрытую ладонь, на которой лежали измятые разноцветные бумажки. — Мне очень надо позвонить домой. Дайте, пожалуйста, мне в долг, я вам завтра привезу.

Милиционер торопливо выгреб из кармана все, что у него было, но, как назло, необходимой мне монеты не было.

— Я сейчас... я сбегаю разменяю... — оправдываясь, сказал он.

Но бежать ему не пришлось: несколько рук предупредительно протянулось ко мне с желанной блестящей монеткой.

Расступилась очередь у автомата. Кто-то помог набрать номер, и... я услышала бабушкин голос.

[362]

Забыв о том, что меня окружают посторонние люди, взволнованная звуком родного голоса, я закричала, как маленькая:

Бабушка, хорошая моя, родная... это я!

— Какая я вам бабушка? — Голос был решительный и несколько рассерженный.

— Как какая? Уже двадцать лет, как бабушка. Бабуля, это же я, я, Ира! Ваша Ариша... приехала.

На другом конце секунду молчали, потом громко охнули:

— Ирочка! Девочка, приехала, где ты? Где же? — Бабушка захлебывалась словами и радостными слезами. — Лида, Лида! Ирочка приехала! — звала она маму.

Трубку взяла мама, но, кроме бессвязных восклицаний и радостных всхлипываний, она ни на что не была способна.

— Где ты? Почему домой не идешь? Ох, какое счастье... приехала!.. — И снова слезы.

Признаться, от волнения мне и самой было трудно говорить.

— Мамочка, да ты не плачь... Я сейчас приеду, только ты не пугайся, я...

— Опять ранена?! Ариша, родная! Мы сейчас приедем за тобой.

— Не надо приезжать, со мной едет солдат, он меня привезет, ждите дома.

Выйдя из телефонной будки, поблагодарила всех за помощь; какая-то женщина вдруг крепко обняла меня и поцеловала.

*   *   *

Еще полтора месяца пролежала в госпитале. И вот я на Белорусском вокзале, с направлением на Второй Белорусский фронт на должность начальника штаба танкового батальона. Со всеми я простилась дома. Провожала, как всегда, мама: последние минуты перед разлукой принадлежали ей.

Всю дорогу до вокзала и уже у поезда я торопливо повторяла:

— Ты только не плачь, пожалуйста.! Скоро вернусь. Война кончается, скоро победа!

Но мама и не плакала, только обняла меня и долго не отпускала. Потом подтолкнула к вагону: «Скорее садись, отстанешь», а когда поезд уже тронулся, долго стояла на платформе и, не отрываясь, смотрела вслед.

Шумно было на Пражском вокзале — в предместье столицы Польши. Все, кому надо было ехать дальше, выходили здесь и пешком шли в Варшаву. Поляк-носильщик толкал перед собой тачку с чемоданами. Разрушенный город угрюмо смотрел

[363]

на прохожих черными провалами окон, высокими скелетами красивых когда-то зданий. Беспомощно валялась на земле кариатида, напрасно напрягая каменные мускулы: она подпирала не тяжелый карниз, а небольшую бесформенную глыбу. Среди серых развалин и пыли яркими лоскутками блестели остатки вывесок и реклам. Кто-то вздохнул:

— Как жалко, погиб такой красивый город!..

— Неправда, Варшава не погибла! Варшава была красива, а будет еще прекрасней! — горячо откликнулся поляк-носильщик.

Шумно было и на Варшавском вокзале. Суетились пассажиры-поляки, разыскивая неуловимого дежурного; торопились солдаты и офицеры, польские и русские. На перроне, мешая всем, создавали еще большую сутолоку торговцы.

— Кому кавы? Горонца кава! — надрываясь кричали подростки, обливая на бегу прохожих темной горячей жидкостью из пузатых чайников.

— Тястечка з ябками! Кому тястечка з ябками? — выкрикивал грудной женский голос.

— Лимонада, лимонада! — кричали на разные голоса.

И снова проносился подросток с курносым чайником:

— Кава! Кава! Горонца кава!

Потолкавшись на вокзале в Варшаве и даже попытавшись принять участие в штурме очередного пассажирского поезда, я совсем было отчаялась. Потом подумала и решила идти на тот участок пути, где стояли воинские эшелоны. Из теплушки готового к отправке эшелона с танками сразу протянулось несколько рук, и меня втащили почти на ходу.

Эшелон шел по территории Польши. Но вот замелькали чистенькие, прилизанные домики и такие же, слишком аккуратные и ровные, искусственно посаженные рощи. Параллельно железной дороге, как бы вперегонки с нею, побежало гладкое бетонированное шоссе, обсаженное ровными рядами деревьев, — это Германия.

— Через два дня офицером связи командования механизированного корпуса я въезжала на «виллисе» в горящий Данциг. Бой за Данциг чем-то напоминал бой за Дебрецен: такой же черный дым полз под закопченными тучами, превращая день в ратною удушливую ночь.

В отблеске пожарищ танки казались раскаленными докрасна. Огонь и смерть, которые они извергали, почти не ощущались в этом городе, обреченном фашистами на смерть в огне. Но советские солдаты не дали погибнуть городу. Только сдался последний вражеский солдат, как советские воины немедленно превратились

[364]

в добровольных пожарников и вместе с жителями города быстро ликвидировали пожары. Еще не развеялся угар от чадящих развалин домов, а наш корпус уже шел на помощь войскам Третьего Белорусского фронта, осаждавшим Кенигсберг, А когда, затопив свои подземелья, сдался в плен комендант города-крепости генерал от инфантерии Ляш, когда войска фронта прижали немцев к Балтийскому морю, — корпус снова вернулся в родной Второй Белорусский фронт и вышел на берег Одера.

У меня была с собой небольшая карта Европы. Вырванная из школьного атласа, карта давала весьма приблизительное представление о том, что значили полтора сантиметра, отделявшие Берлин от Одера. Но не карта и знание топографии, а обыкновенный столбик-указатель, стоявший на развилке дорог, по-деловому просто, но необыкновенно убедительно говорил: «Мы у вершины Победы. Остался последний, решительный бросок!» И каждый солдат и офицер, сколько бы раз ни прошел он здесь, обязательно вслух произносил начертанную на указках-стрелках надпись: «До Москвы 1898 километров» — «До Берлина 85».

Мы стояли перед Одером, готовясь к последнему штурму последнего рубежа гитлеровской армии. Получены новенькие танки. Старательно выводят танкисты на свежевыкрашенной броне слова: «За Родину! Вперед на Берлин!» На Берлин! Теперь это уже была не мечта солдата о далеком ненавистном логове врага, — это был осязаемый и реальный клич: ведь до Берлина-то и в самом деле было рукой подать.

По-своему, конечно, чувствовали близость конца войны и немецкие солдаты, по-своему и действовали: участились случаи групповой сдачи в плен. Немецкие перебежчики ухитрялись даже переплывать через широкий Одер.

Немолодой уже немец в короткой шинели с грязными, обтрепанными краями, поминутно поправляя большие круглые очки в золоченой оправе, взволнованно рассказывал офицеру разведотдела:

— Я юрист, адвокат. Я никогда не был ни эсэсовцем, ни нацистом. По самой своей специальности я человек, обязанный защищать право. Меня призвали в армию, дали автомат и сказали: «Убивай русских». А я не мог убивать русских, потому что русские защищали свою землю, свои дома и своих близких; они защищали свою собственность, и неправыми — ответчиками — были мы, как люди, незаконно посягающие на чужую собственность. Я интеллигент, я не всегда ходил в этом одеянии, — немец стыдливо подобрал ногу в рваном ботинке под стул, — да, да, интеллигент и адвокат, я признавал право истца и не стрелял в русских! Теперь, когда русские освободили свою землю

[365]

и пришли к нам, русские занимают наши города, я все же не могу согласиться с тем, что теперь они неправы. Наши офицеры говорят, что русские — захватчики, что они пришли с тем, чтобы мстить нам, разорять нашу землю, убивать наших женщин и детей. Если это привело в Германию русскую армию, мне страшно за мою Германию, за мой народ. Где же настоящая правда? Простите меня, я немного путаюсь, но я переплыл на маленькой лодочке через Одер, чтобы понять наконец, чья же правда настоящая. Или, может быть, теперь каждому свое? Тогда русские и немцы никогда ни до чего не договорятся. Поймите: мне это очень важно знать, и не мне одному!

Немец очень волновался, он три раза терял очки и, нервничая, никак не мог утвердить их на переносице, забывая о дужках, не закинутых за уши.

Офицер-разведчик, внимательно выслушав немца, несколько минут помолчал, как бы сосредоточиваясь, и медленно заговорил по-немецки:

— Я не юрист и не знаток права, но я советский офицер, и я знаю, что такое правда. О правде я и расскажу вам — единой правде для всех народов. Ложь может быть во всех неисчислимых вариантах — правда бывает только одна. Мы защищаем свою страну, мы изгоняли и изгнали агрессоров и захватчиков, и вот мы здесь. Нас спрашивают: почему мы не остановились на своей границе, почему продолжаем сражаться на чужой земле? Ответ очень простой: на нас, бойцах единственной в мире могучей и миролюбивой страны, лежит трудная обязанность: победить! А полная победа возможна только при условии полного уничтожения фашизма. Поэтому мы пришли сюда и дойдем до Берлина. Народы Европы и всего мира требуют: «Фашизм должен быть раздавлен!» Мы не захватываем другие страны: и не мстим Германии и ее народу: мы освобождаем народы Европы от страшного гнета фашизма и в том числе народ Германии.

— Я понимаю, о, я очень хорошо понимаю, — заволновался немец. — Но все же в Германии ваши войска, города на военном положении, вы размещаете в домах солдат. Разве это не насилие?

— Русские солдаты сражаются за общее дело, немецкий крестьянин и рабочий всегда потеснятся в своих жилищах, чтобы дать отдохнуть солдату-освободителю после боев и походов. Тем, кто боится, что им наследят на паркете, придется подчиниться.

Вы говорите о мщении. Нет, не чувство мести привело нас сюда! Посмотрите на ваши города и села. Кроме тех мест, где

[366]

немецкие войска оказывали упорное сопротивление и где боевые действия вызвали разрушения, все остальное цело и невредимо. А что сделали гитлеровцы с городами и селами Украины, Белоруссии? Нет, не месть, а справедливость диктует нам: мы пришли уничтожить фашизм, а не Германию.

Немец, не сводивший глаз с советского офицера, взволнованно сказал:

— Я должен сообщить вам следующее: я пришел к вам по поручению группы моих земляков. Я все понял, и если вы отпустите меня, — а вы не должны меня удерживать, потому что меня ждут за Одером, — то завтра со мной придут двадцать пять — тридцать честных немцев, которым по-настоящему дорога их родина, интересы немецкого народа.

Офицер пристально разглядывал немца-адвоката, потом решил:

— Идите, я верю вам. — И приказал солдату проводить его к реке.

Ночью немец вернулся, с ним пришли еще человек двадцать. Так откалывались куски гитлеровской военной машины, треснувшей по швам еще под Москвой и Сталинградом. Подобно тому как на замерзшей реке с оглушительным треском лопается сплошной ровный лед, сдвинулись с места большие и малые льдины и, медленно кружась, поплыли вниз по течению. Могучая волна народного гнева подгоняла их, откалывая на ходу сначала мелкие льдинки, потом все более крупные, и вот уже по чистой воде несется последняя, самая грязная, на которой застрял старый башмак и кучка навоза. Чистая вода возмущенно бурлит, стараясь поскорее избавиться от грязной ноши. Вот уже скоро пороги, о них разобьется темный талый кусок, и радостные струйки вокруг острых камней завертят в водовороты, размоют и унесут в безвестность остатки тяжелого гнета, и широкая свободная река плавно понесет свои волны навстречу необъятному, могучему морю. Фашистская Германия уже вступила в стадию одинокой грязной льдины.

Двое суток горел на западной стороне Одера город Шведт. Отчаянно сопротивлялись отборные фашистские части, несколько раз отбрасывая нашу пехоту. Наконец над высокой длинной дамбой взвилось алое знамя, блеснули на солнце золотые кисти, засияли боевые ордена — советская пехота форсировала Одер. По только что наведенному мосту, по дамбе под артиллерийским обстрелом быстро перешло Одер наше соединение.

Вперед! Сдавались немецкие города. Как бились сердца, когда, проезжая по улицам склонившего голову города, мы видели белые флаги! Из раскрытых окон домов, на воротах, на заборах,

[367]

на крышах, зацепившись за водосточные трубы, метались на ветру белые полотнища.

Не беда, что это вчерашние простыни и скатерти: нам неважно, из чего сделали себе белые флаги капитулирующие города. Мы видим фашистскую Германию под белым флагом — и это главное.

Над Германией плывут штыки, закаленные в Туле, танки с заводов Харькова, Урала, Сталинграда, пушки со стволами, сплошь разрисованными звездами, — боевое, славное оружие России в руках ее сынов. Они дошли до Германии и идут твердой поступью победителей по ее дорогам. Отсюда германские фашисты посылали свои войска на завоевание чужих стран, других народов. Отсюда простирались во все концы Европы гигантские щупальца, высасывавшие из Франции, Чехословакии, Польши железо, нефть, хлеб и кровь сотен тысяч людей.

Протянул лапу кровавый осьминог и к моей Родине. Но здесь он просчитался. В огромной, спокойной, миролюбивой стране скрывались необъятные силы. Как богатырь, добродушно-мирный от сознания своей силы и величия, моя Родина всему миру предлагала только мир. Но когда зарвавшийся хищник попытался схватить ее за горло, встал богатырь-великан во весь рост, расправил плечи, и тогда все увидели, какие у него мускулы, как легко поднимает он свою боевую палицу, как умело опускает ее на головы врагов.

Мы отсекли пытавшиеся задушить нас щупальцы и, с отвращением отбросив в помойную яму истории и отборные войска «СС» и «победоносные планы» Гитлера, освободили свою Родину и вышли на помощь другим народам. Одна за другой, извиваясь в предсмертной агонии, цепляясь из последних сил, отлетают отрубленные лапы фашизма, цепко державшегося за страны Европы. Свободна Болгария, подняла высоко голову Румыния. Венгерские, румынские и польские войска вместе о Советской Армией упорно идут к центру, к мозгу небывалого на земле чудовищного хищника — фашизма, — идут к Берлину.

Мы принимали от немецких бургомистров ключи от городов. Мы принимали от населения с рук на руки выловленных честными немцами эсэсовцев и переодетых гестаповцев. Наши танки врывались в лагери смерти, широко открывая ворота свободы заключенным французам, американцам, англичанам, полякам, чехам, русским.

Летели тюремные замки; на руках выносили танкисты едва живых людей — живые скелеты, обтянутые желтой кожей, — политических заключенных фашизма, немецких коммунистов.

[368]

К ним применялась самая извращенная пытка, какую только можно было придумать.

Многие месяцы немецкие коммунисты не получали пищи, но умирать им не давали, искусственно поддерживая жизнь. Много дней спустя при воспоминании о них меня невольно охватывала дрожь ужаса. Нет мышц, нет щек, нет носа — есть скелет, обтянутый желтой кожей, тонкой и сухой, как пергамент.

Теперь их передали в заботливые руки советских врачей. Ласковые руки русских девушек бережно поправляли подушки под головами страдальцев. Люди, забывшие, что такое радость, неумело улыбались страшным оскалом черепа; они знали: к ним скоро вернется жизнь, яркая, полная тревог и радостей, жизнь борцов за свободу и счастье своего народа.

Но не всегда сразу сдавались немецкие города.

В канун Первого мая, вечером тридцатого апреля, передовые части нашего корпуса подошли к небольшому городку Мирову, затерявшемуся в лесу среди озер и болот. Город был сильно укреплен, но обойти его, как мы обычно поступали в подобных случаях, не было никакой возможности.

До сих пор нам не приходилось встречать в Германии настоящего леса. Те, через которые проходил наш путь, скорее походили на обширные парки с их деревьями, высаженными на равных расстояниях друг от друга, низкой, будто подстриженной, травой и какой-то абсолютной прозрачностью. В таком лесу в случае необходимости танки могли пройти без особых затруднений, просто сваливая деревья, то есть так называемым колонным путем. Кроме того, он так далеко просматривался с шоссе, что мы не опасались никаких неожиданных нападений со стороны леса.

Лесной массив в районе Мирова был совсем иного качества. Мы шли по лесисто-озерному району северной Германии. Леса здесь были самые настоящие, с вековыми деревьями и густым подлеском. Множество озер и соединяющих их ручейков с обширными болотистыми поймами окончательно делали невозможным какой бы то ни было маневр. О движении напрямик, без дорог, не могло быть и речи. Если ко всему добавить, что город, которым нам предстояло овладеть, стоял между двумя озерами и к нему вела единственная дорога по мосту через топкое болото и мост этот взорван, то станет ясным, насколько затруднительным было положение тех частей корпуса, которые шли по этому маршруту.

На подступах к Мирову узкое открытое пространство у моста просматривалось со стороны засевших в городе немцев настолько, что они имели возможность хладнокровно и на выбор расстреливать

[369]

каждого, кто рискнет выйти из-за деревьев. Позиция у противника была как нельзя более выгодная. Двух-трех орудий и нескольких пулеметов было достаточно, чтобы надолго задержать под городом крупную воинскую часть, и, если она все же решится, несмотря ни на что, идти вперед, — уничтожить. А в городе сосредоточено множество артиллерии, не говоря уже о пехотных войсках. Командованию было над чем призадуматься: наводить мост не просто под огнем, а под расстрелом, штурмовать город в лоб, имея возможность развернуть для боя не более двух танков, по меньшей мере, бессмысленно. Располагая мощной техникой, мы не могли ее должным образом использовать, так как все подступы к городу преграждало топкое болото.

Могучие и грозные в борьбе с врагом, но беспомощные против сил природы, притихли на шоссе танки. И вдруг, когда конец войны ожидался чуть ли не за каждым поворотом дороги, наше стремительное движение к победе застопорилось.

— Придется положиться на пехоту-матушку, — сказал генерал, начальник штаба корпуса. — Очень кстати идет у нас впереди механизированная бригада. — Генерал подозвал меня. — Найдите командира бригады и передайте ему: надо направить мотострелковый батальон в обход болота лесом. Немцы нас с той стороны не ожидают и, если атаковать внезапно, долго сопротивляться не будут: не то время. Отсюда пусть по возможности обеспечат бой батальона огнем танков с места. Впрочем, ему там на месте виднее, как и что.

Подкатил мотоцикл, и я забралась в его коляску, но отъехать не успела.

— Подождите, — остановил меня присутствующий тут же полковник — представитель штаба армии — и обернулся к удивленному генералу. — Мне непонятна ваша излишняя осторожность. Полк перепуганных немцев, десяток орудий и... боевой корпус стоит на дороге. Разве вы не понимаете, что война, в сущности, окончена, остается два шага до победы, а вы вдруг останавливаетесь. Ваш «обходный маневр», — заметил он ядовито, — это уже игра в войну. Ваш корпус и без того продвигается слишком медленно, как вам известно; меня для того и направили к вам, чтобы подогнать. Я считаю: город надо брать с ходу. Командующий будет очень недоволен задержкой, а я вынужден буду доложить ее причины.

Генерал слушал полковника с потемневшим от негодования лицом, но не прерывал.

— Вы все сказали? — с нескрываемой неприязнью спросил он разгневанного представителя вышестоящего штаба, когда тот, наконец, кончил говорить.

[370]

— Да.

— Тогда выслушайте меня. Я отвоевал вторую войну, и поздно меня учить. Да и не вам... Каждый квадратный метр перед городом со стороны шоссе настолько простреливается противником, что атаковать отсюда — бессмысленно губить людей. Без моста танки не пройдут; они, к вашему сведению, не птицы, чтобы перелететь, и не лягушки, чтобы отшлепать по болоту. Неужели вам все это надо объяснять? Пусть победа придет на два часа позже — ничего, зато мы сохраним для нее десятки жизней. Впрочем, я согласен изменить свое решение и отдать приказ на атаку в лоб, но с одним условием: вы лично поведете моих солдат в бой.

— Почему я? — попятился полковник. — Я представитель вышестоящего штаба... мне нельзя, я около руководства... У вас есть исполнители.

— Ах так?.. Вы отказываетесь? Об этом тоже не забудьте доложить командующему. Я же буду действовать так, как мне подсказывают мой опыт и моя совесть. И прошу вас мне не мешать; насколько я понял из ваших слов, ваше место — около руководства. — Последние слова генерал постарался произнести возможно ядовитее.

Полковник весь как-то сник и неловко потоптался на месте, не зная, как быть: то ли оставаться, будто ничего не произошло, то ли удалиться с видом оскорбленного достоинства. Однако, как всегда бывает с людьми чванливыми и излишне самоуверенными, он выбрал худший путь.

— Все-таки мне не ясна ваша основная концепция, товарищ генерал... — напыщенно начал он.

Генерал с нескрываемым изумлением уставился на него, будто впервые в жизни увидел нечто диковинное и непонятное, тяжело вздохнул, покорясь печальной необходимости, и без особого энтузиазма ответил:

— Хорошо, я вам постараюсь все популярно объяснить. — В глазах у него мелькнули лукавые искорки, когда, обернувшись ко мне, он очень строгим голосом сказал: — Мигом летите в бригаду и передайте все, что я вам приказал. Решение вопроса о теоретических концепциях двух полководцев не должно задерживать практические действия батальона.

Генерал озорно, по-мальчишески подмигнул, сердито зашевелив усами. Чтобы не рассмеяться, я низко опустила голову и махнула рукой водителю: вперед! Мотоцикл сорвался с места.

В штабном автобусе механизированной бригады ее командир — коренастый полковник с лицом рассерженного добряка — что-то сосредоточенно вымеривал по карте, от большого усердия

[371]

по-ребячьи оттопырив толстые губы. Начальник штаба помогал ему. Выслушав меня, полковник только отмахнулся.

— Э, до этого мы и сами додумались! Вот соображаем с начальником штаба, как подобраться к немцу потише да поближе. Садитесь, послушайте. Итак, — повернулся он к начальнику штаба, — в общем, все ясно. Первый батальон пойдет лесом вдоль болота. На обход батальону потребуется два-два с половиной часа. Так? Ночь не за горами, через час стемнеет. Тогда танковый полк подтянет к мосту хотя бы взвод танков. Так?

Начальник штаба кивнул. Полковник посмотрел на него, подумал и возразил:

— Нет, еще не совсем так. Я думаю, удастся подкатить на обочину три-четыре орудия. Машины не пройдут — на руках выкатим. Тогда у нас с этой стороны будет полдюжины стволов, способных вести эффективный огонь.

— Досадно мало при такой силе. — Начальник штаба кивнул в сторону колонны танков.

— Ничего не поделаешь, — сокрушенно вздохнул полковник. — Впрочем, погоди, еще один взвод можно развернуть в затылок первому — будут стрелять через головы своих танков просто по городу. Все-таки хоть шуму больше. Вот теперь так. Кажется, ничего не упустили?

— Саперов надо держать наготове. Как только первый батальон завяжет бой, немцам будет уже не до моста, да и ночь наступит — прикроет.

— Верно, — согласился полковник. — Вот ты тут и будешь всем этим заворачивать, а я пошел в первый батальон, к Карташеву. Сдается мне, что это последний серьезный бой. Всю жизнь не прощу себе, если окажусь в стороне и не буду его участником и очевидцем!

— Товарищ полковник, и меня возьмите, — попросила я.

— Зачем тебе? Бой хоть, в сущности, и пустяковый, да, как положено, без смертоубийства не обойдется. И дойти-то до него трудненько: часа три без малого по колено в грязи шлепать.

— Так последний же...

Полковник смерил меня критическим взглядом и усмехнулся:

— Что ж, иди. Только тогда тебе придется послужить моим офицером связи: мои все в разгоне.

Вдвоем с полковником мы пошли вдоль колонны машин его бригады.

Кругом стояла гнетущая тишина. Поначалу показалось, что вместе с неожиданно прекратившимся движением вперед остановилась всякая жизнь. Но вот донеслись обрывки тихого разговора:

[372]

— Ты после войны как — служить или демобилизуешься?

— Не знаю. Домой хочется...

— Сколько еще дней до конца?

— Мне один знакомый писарь из штаба говорил: первого мая...

— Первое мая завтра... А он, сам видишь, постреливает. Еще с недельку протянется...

— Слышишь, о чем говорят? — тихо спросил меня полковник. — Первого мая, с недельку... Это до конца такой войны! А как говорят, как говорят! Уверенность-то какая: спокойная, деловитая. И в общем все правильно: больше недели не протянется. Солдаты такой народ: все наперед каким-то особым чутьем знают. Тебе не приходилось этого примечать?

— Приходилось. Только уверенность в победе рождена не сегодня, не близким концом войны. В сорок первом году с не меньшей силой уверенности говорили о победе, — возразила я.

— Не скажи, в сорок первом верили и говорили — да, но как? Сурово, с готовностью к испытанию огнем и временем. Сейчас не то, сейчас по-домашнему просто, будто дорога до конца не дальше и не труднее, чем с печки на лавку. И думы уже не те: о послевоенной, о близкой, завтрашней мирной жизни думает солдат.

— Интересно, отпуска сразу будут давать или как? — как бы в ответ послышался чей-то голос.

— Погодя немного и будут давать.

— А дома пацаны повыросли — мужики да и только. Старший этим годом в школу пойдет...

— Слышишь? — победоносно подмигнул полковник.

— Домой хорошо бы. А как не отпустят? Послужить, скажут, еще маленько надо, — усомнился хриплый голос.

— Молодежь, та, конечно, послужит, а нас, стариков, непременно отпустят. Мы теперича на деревне нужнее. Всю войну в колхозе одни бабы работали, замучились. Пособить надо.

— Да на что вы бабам, старики-то? Истосковавшейся-то бабе молодой куда больше под стать.

Солдаты рассмеялись. Но тон этого мужского смеха не покоробил: в нем не было цинизма, он был хороший, простой, человечный, с неожиданным оттенком грусти.

— Что за шум? Прекратите там! — раздался неподалеку голос человека, привыкшего повелевать.

Солдаты затихли.

— Вот его-то нам и надо, — сказал полковник. — Майор Карташев, иди сюда!

— Иду.

[373]

— Сейчас увидишь, какой у меня комбат. Боевой, отчаянный, сибиряк, красавец. Берегись, настал твой час: глянешь — влюбишься. Только он не охоч до вашего брата. До сих пор неженатый ходит. Хочешь, сосватаю? Во! Это же здорово: войне конец — и сразу свадьба, новая жизнь, новое счастье, — успел шепнуть мне полковник.

— Что же, посмотрим на нашего красавца, — охотно поддержала я шутку.

Настроение у меня было приподнятое и чуточку торжественное. Нечаянно подслушанные солдатские разговоры вселили неясное чувство ожидания свершения чего-то такого прекрасного, отчего заранее захватывало дух. Будто долго взбиралась на отвесную гору по крутым тропинкам, и вот из-за поворота неожиданно открылся новый, сияющий светом и счастьем мир. Победа, к которой мы шли таким трудным и кровавым путем, была вот тут, совсем рядом. Еще немного, и можно будет ощутить ее тепло и свет и преклонить колена перед ее величием.

И неожиданно стала отчетливо понятной «концепция» генерала, и неторопливая до мелочей выработка решения командиром бригады, и остановка перед таким на первый взгляд несерьезным препятствием, как разрушенный мостик. Да, многому научились наши солдаты и командиры за годы войны! Наши саперы умели наводить и не такие переправы под самым яростным огнем противника. Четыре года войны превратили простой плотничий топор в руках русских умельцев в боевое оружие, уверенно открывающее дорогу танкам, артиллерии, пехоте. А мужество? Этому не учатся. Оно испокон веков присуще всем тем, кто выходит на бой за свободу своей родины; мужество — такая же характерная черта борца за правое дело, как черные, чуть раскосые глаза для монгольских народов и голубые у славян. Но за годы войны наши командиры постигли еще и великое искусство побеждать, минуя бессмысленные человеческие жертвы. Победа в бою большой кровью — это полпобеды. Военачальник тогда искусен, когда умеет достигать полного разгрома противника с минимальными потерями для себя.

Каждая смерть в таком бою горестна, но осенена величием, ибо солдат погиб во имя будущего, во имя счастья, во имя жизни. Но если солдат погиб напрасно, только потому, что ты, не щадя его жизни, бросил его тело под пули, чтобы по нему пройти к личной славе и успеху — горе тебе, военачальник! Такая слава истекает кровью, и нет тебе оправданья в сердцах печальных вдов, матерей, сирот!..

Выиграть бой, умело используя обходный маневр, внезапную атаку, заставить противника сложить оружие, бросить технику

[374]

и при этом иметь минимальные потери — так умели воевать Колбинский и Ракитный, так воевал Котловец, так хотел выиграть последний бой на нашем участке в этой войне и генерал, начальник штаба корпуса и командир бригады. Вот они, люди моей Родины. Командиры, принимая решение на бой, думают о том, как выиграть его, сохранив жизнь своих солдат. И ни один командир, ни один солдат ни на минуту не задумается, если в этом бою ради общего дела придется пожертвовать своей жизнью.

Тот, кто всю жизнь прожил в тихой, уютной квартире, не зная тревог и забот, — тот никогда не поймет высокого счастья быть сыном или дочерью России в середине XX столетия. Только пройдя вместе со своей страной через все испытания, увидев, как раскрываются в трудную минуту сердца простых в повседневной жизни людей, — только тогда со всей полнотой и гордостью поймешь: ты — человек Советской страны, страны, где шпрота души человека равна ее просторам.

Из-за автомашины вышел майор. Высокий, стройный, с широко открытыми голубыми глазами, в лихо заломленной фуражке, из-под которой выбивался густой волнистый чуб.

— Товарищ полковник, по вашему приказанию...

— Здравствуй, Саша, — перебил его полковник. — Знакомься — офицер связи корпуса, — представил он меня.

Майор равнодушно-вежливо пожал мне руку.

— Я вас слушаю, товарищ полковник.

— Повоюем с тобой, Саша, под конец по-старому, по-пехотному, — сказал полковник и вдруг посуровевшим голосом спросил: — Что у тебя батальон делает?

— Кто ужинает, кто так сидит. Все на месте.

— Вот и хорошо. Снимай всех с машин. Пойдешь лесом в обход болота. Будем выгонять немца из Мирова с другой стороны, раз отсюда не пускает. Пойдешь вот здесь. — Полковник развернул карту.

Майор прислонился к борту автомашины и, разложив свою карту на планшете, нанес маршрут.

— Разрешите вызвать командиров рот?

— Давай, да поскорее, а то мы что-то закопались.

Майор нырнул куда-то за машину. До нас донеслись его короткие распоряжения и следом — топот солдатских сапог: посыльные побежали в роты.

— Э, да ты весь измазался, — сказал полковник, заметив на рукаве возвратившегося к нам майора темное пятно. — А ну-ка, отряхни его, — это уже мне.

Зажав пальцами обшлаг своей гимнастерки, потерла собственным

[375]

рукавом рукав майора. Испытанный способ помог: грязь оттерлась.

— Спасибо, — — буркнул комбат, впервые глянув мне в лицо, и с удивленным возгласом отпрянул назад.

— Ты что? Только что разглядел? — расхохотался полковник.

На этот раз шутка показалась мне неуместной, и я разозлилась. А майор, как бы приходя в себя от чего-то неожиданного, едва внятно пробормотал:

— Да нет, бывает... совпадения... ассоциации разные.

Приход командиров рот вывел всех нас из создавшегося неловкого положения. Майор отдавал четкие распоряжения, и, как я невольно отметила, очень толковые. Но обо мне он не забыл: я поймала два-три брошенных в мою сторону беглых взгляда, в которых сквозило любопытство и какой-то невысказанный вопрос.

Раздались тихие команды. Солдаты, пробегая мимо нас, поспешно строились у машин. Выкатили минометы; их решено было пронести на руках.

— Я ж говорил, с недельку... — донесяось из группы пробегавших мимо солдат.

Еще несколько минут, и батальон вступил в лес.

Темнело. В густом лесу ночь поторопилась пораньше окутать все своим сырым сумраком. Шли действительно по колено в воде, облепленные жидкой, вонючей грязью.

Шли молча. Тишину нарушало чавканье болота да порой громкий всплеск и сдержанный возглас солдата, провалившегося по грудь в невидимую яму.

Приходилось проваливаться и мне, и всякий раз меня успевали подхватывать и вытаскивать на поверхность сильные руки комбата, шедшего рядом. Это было очень хорошо — чувствовать такую крепкую поддержку, — и я невольно во все сгущающейся темноте искала его руку. Но полковник все испортил. Ни вонючее болото, ни то, что мы буквально до нитки были пропитаны грязью, ни предстоящий бой не могли омрачить добродушно-шутливого настроения полковника: он весь так и искрился задором и добродушным лукавством.

— Ты смотри, не потеряй лейтенанта, — сказал он, когда майор, в который раз, извлекал меня из воды. — Я ее, брат, с особой думкой привез сюда.

— Не потеряю. У меня старый должок, — загадочно ответил майор, и мне показалось, что он улыбнулся в темноте. — Скажите, лейтенант, вы не с Москвы-реки? — спросил он меня.

— Я не русалка, чтобы жить в реке, — отрезала я и, чтобы сгладить резкость, примирительно добавила:

— Я, видите ли,

[376]

с Донбасса, но всю жизнь жила в Москве, и, в общем, конечно, москвичка. А Москва на Москве-реке стоит — это верно. — Наверно, у меня плохой характер, потому что я вконец разозлилась: «Тоже мне, нашли место для шуток!» Из очередной ямы я упорно выкарабкивалась сама.

К счастью, болото кончилось — мы подошли к городу. Первые домики оказались неожиданно близко, у самой кромки воды.

— Давай ракету! — приказал полковник.

Майор поднял ракетницу, но медлил. Он ждал донесения о том, что все роты вышли на указанный рубеж.

Полковник отвел меня немного в сторону, и мы стояли на мшистой кочке, прислонившись к корявому стволу дерева.

— Смотри, девочка, для нас это последний бой в войне, — как-то торжественно сказал полковник, обняв меня за плечи.

Разорвалась хлопушка, взвилась ввысь красная звездочка. Стоя по пояс в воде, майор Карташев высоко поднял над головой автомат.

— Товарищи! Да здравствует Первое мая! За Родину вперед!

По болоту прокатилось гулкое «ура», далеко из-за леса откликнулись танковые пушки. Батальон ворвался в город. Атака со стороны болота была такой неожиданной, что немцы сдали Миров почти без боя.

И все-таки корпус задержался здесь до утра; мост оказалось навести сложнее, чем предполагалось вначале. Утром, кое-как обсушившись, я снова приехала в ту же бригаду с приказанием начать движение вперед. Командир бригады был в 1-м батальоне, и мне пришлось разыскивать его там.

Первым, кого я встретила в батальоне, был майор Карташев. На этот раз весь его облик показался мне очень знакомым, каким-то далеким откликом в памяти. А он подошел ко мне, пристально посмотрел на меня, улыбнулся и подчеркнуто вежливо спросил:

— Скажите, товарищ гвардии лейтенант, не приходилось ли вам где-то под Москвой вытаскивать из канавы одного незадачливого лейтенанта с Енисея?

От волнения и охватившей бурной радости у меня закружилась голова. Так вот откуда его удивление, «должок», загадочные вопросы! Он-то меня сразу узнал. Это был тот самый лейтенант, знакомый по 1941 году, который пришел с пополнением под Москву и взрывной волной разорвавшейся бомбы у самого нашего медпункта был брошен в канаву. Отряхнувшись с моей помощью, он тогда сказал: «А война-то настоящая. Придется взяться всерьез». И вот где встретились, в последнем бою!..

Мы с ним расцеловались, и кто-то из солдат, проходивших

[377]

мимо, сочувственно сказал: «Наверно, невесту встретил наш майор, не зря неженатый ходил». Невеста не невеста, а встреча действительно замечательная: в Германии, и до Берлина рукой подать, а первая-то была под Москвой!..

Молодым еще командиром взвода, с такими же, как и он сам, молодыми бойцами под Москвой он «взялся воевать всерьез», потом так же «всерьез» командиром роты стоял насмерть под Сталинградом и первым во главе своего батальона, во главе механизированного корпуса, гвардии майор Карташов переходил последний рубеж фашистской обороны — Одер. Взявшиеся всерьез защищать свою Родину, сыны ее всерьез возмужали и всерьез победили.

Бой за Миров действительно оказался последним серьезным боем на нашем направлении. Снова автострада. Танки с ходу сбивают оставляемые противником арьергарды и, почти не останавливаясь, мчатся вперед, к Эльбе.

Каждый день о трепетом слушали радио, победные сводки Совинформбюро. Каждый день озарялось небо Москвы яркими лучами сотен прожекторов, с легким треском рассыпались цветными огнями фейерверки, дрожали стекла от залпов салюта. В тяжелые, полные тревог и повседневного мужества многие месяцы сорок первого года москвичи в своих холодных квартирах с плотно занавешенными окнами не выключали радио: могут объявить тревогу.

Сейчас каждый школьник с любовью смотрел на простую черную тарелку репродуктора, с нетерпением ожидая позывных — мелодию чудесной песни, уже давно ставшей народной: «Широка страна моя родная...» Чуть услышав ее, бежали на улицу и дети и глубокие старики смотреть салют очередной победе своей армии. И огни салюта не могли затмить света теплых, мирных и уютных разноцветных огоньков в распахнутых окнах домов.

Мир вместо войны! Ночь невыразимого ужаса и отчаяния, которую готовил фашизм, сменилась ясным, светлым, как сама свобода, днем.

«Мир вместо войны!» Этот лозунг как знамя несли Германии мы, солдаты и офицеры механизированного корпуса, маленькой частицы великой Армии.

По-особому звучал каждый выстрел танковой пушки, каждый залп. Теперь, как никогда, мы ощутили, что боевой залп наших орудий — это торжествующая песня победы над фашизмом.

Мы шли, не останавливаясь, не задерживаясь, по весенним дорогам Германии.

По ночам еще прохладно, никак не хочет уходить зима. Но

[378]

чуть забрезжит рассвет, и приходится ей, злой и холодной, уступать место законной правительнице молодого мая — веселой ласковой весне, весне нашей победы.

Дожди умыли бетонированные дороги. Из лопнувших почек выбрались на свет зеленые листики, подставляя блестящие зеленые ладошки солнцу. Они еще такие маленькие и нежные, что не скрывали за собой тайны леса: он весь просвечивался, полный свежего, золотистого воздуха. Весело журчали весенние потоки, унося прошлогоднюю листву, сломанные сучья, обмывая замерзшие корпи деревьев живительной влагой, согретой солнцем.

Навстречу нам, подобно весенним потокам, двигались бесконечные, такие же шумные обозы: шли граждане всех стран Европы и даже Америки, освобожденные советскими воинами из концентрационных лагерей; изможденные русские, сорвавшие со спины позорную надпись: «рабы с востока»; черноглазые непоседливые французы с темным пятном на спинах вылинявших рубах — там тоже недавно была та же надпись, только с заменой стороны света: вместо востока — запад; поляки, чехи, итальянцы, румыны. Шли и ехали в фургонах, лакированных колясках, телегах. Наскоро сшив национальные знамена, прикрепив разноцветные флажки к фургонам и детским коляскам, вся эта неорганизованная масса еще вчера бывших рабов, а сегодня свободных людей пела и танцевала, смеялась и плакала, приветствуя на разных языках русских танкистов и пехотинцев.

Среди этой шумной, счастливой толпы уныло брели немки и немцы, толкая перед собой детские колясочки с домашним скарбом. Немцы пугливо озирались на проходящие мимо советские танки, на веселые, трепещущие на ветру разноцветные флаги народов, шли неизвестно зачем и неизвестно куда. Просто жизнь, привычная, уравновешенная, замкнутая в стенах чистеньких, благоустроенных домиков обывателя, вдруг сорвалась и понеслась куда-то, влекомая непонятным и потому особенно грозным вихрем. И они поплелись следом за ней в поисках тихого угла, где можно переждать, присмотреться к тому новому, что будет после того, как уляжется этот вихрь. А может быть, они опасались мщения, — они чувствовали за собой вину, недаром покинули свои дома, украшенные расшитыми украинскими рушниками. Как знать, не узнает ли русский солдат роскошную вышивку по краю полотенца с красными хохлатыми петухами и витиеватой надписью на незнакомом языке: «Утром умоешься — утрись»? Как знать, что сделает тогда этот солдат?..

И немцы уныло плелись, спасаясь от своих мыслей, от своей

[379]

вины, от самих себя, не смея вспоминать прошлое и не веря в будущее, непонятное и пугающее.

Смотреть на них было смешно и жалко, и невольно поднималось гордое чувство собственного превосходства. Мы-то знали их будущее, и нам оно совсем не представлялось страшным. Советская Армия принесла знамя свободы и передала его всем освобожденным народам. Это же алое знамя, но не кровавой мести, а свободы, принесли солдаты Советской страны и народу Германии. А какую настоящую жизнь может построить сам, своими руками свободный народ — никто в мире не знал лучше нас.

Наши солдаты удивлялись и обижались, когда немцы вдруг начинали вываливать из колясок свой скарб и покорно отходили в сторону, отдаваясь на милость победителя. Победитель может взять все, что угодно, в побежденной стране — так воспитывались немцы фашистами многие годы. Но русские победители были какими-то странными: они ничего не брали, ничего не отнимали и даже давали голодным немецким детям хлеб и консервы. И эта незаслуженная к ним щедрость, — а немцы понимали, что она незаслуженная, — пугала еще больше.

В придорожных канавах ржавели немецкие автоматы, винтовки, тупорылые «фау». Мимо этого бесполезного арсенала большими и мелкими группами брели немецкие солдаты в поисках плена.

Пехота еще не подошла, а нам некогда было возиться с бесчисленными пленными: не могли же мы из-за них притормаживать свое стремительное продвижение вперед. Поэтому в плен брали несколько своеобразно: на ходу формировали из гитлеровских солдат команды, назначали старшего и давали ему на руки «направление» — короткую, наспех написанную записку с указанием числа пленных и части, отправившей их в тыл. И немцы брели дальше по дорогам кончающейся войны.

Часть, которой командовал депутат Верховного Совета УССР подполковник Розов, шла все время в голове левого маршрута соединения. Она достигла города Грабова — в ста километрах северо-западнее Берлина. Машины и танки заполнили улицы города, когда над ними появился небольшой самолет в сопровождении двух истребителей. Самолет сел за городом, в поле. Тотчас из ближайшего леса выскочило несколько автомашин, и шоферы подхватили выбравшегося из самолета американского генерала. Через несколько минут генерал важно представился Андрею Ивановичу Розову.

Не прошло и получаса, как город наполнился крикливыми, шумными американскими солдатами. Американцы фотографировали наших солдат, выпрашивали у них сувениры: пуговицы,

[380]

перочинный нож, старую алюминиевую ложку; охотно меняли свои перочинные ножи или ручки на деревянные коробочки и самодельные наборные мундштуки. «Все, что получено из рук русских, принесет счастье», — говорили они.

Солдаты добродушно позволяли отрезать пуговицы от своих шинелей, смеялись и удивлялись: «До чего же суматошный народ! Вроде парни как парни, только все мечутся, как будто им кто на месте стоять не дает».

Через два дня наш корпус передал временную демаркационную линию подошедшей пехоте и отошел на шестьдесят километров в глубь Восточной Германии.

Странное чувство не покидало меня, да и всех нас. На нашем участке война, собственно, уже закончилась. Вот ждали-ждали конца войны, а пришел он все же как-то неожиданно. Странно было ложиться спать в постель, спокойно раздеваться и знать, что ни завтра утром, ни ночью не поднимет никто тебя по тревоге, не будет больше боя, не будут больше ставить боевую задачу командиры, начиная ее словами: «Противник силами до пехотного полка обороняется на рубеже...» Не будут, потому что нет противника и некому обороняться «на рубеже». Не будет больше смерти, неумолимо и жестоко уносящей друзей. Не будут больше плакать женщины, потерявшие мужей, сыновей и братьев, дети, оставшиеся сиротами.

Все это сознаешь, понимаешь разумом, но трудно сразу вот так взять и отбросить все, вошедшее в кровь, в сердце, в память за четыре суровых года войны. Тем более, что не всем повезло, как нам, еще льется кровь, еще ведут тяжелые бои на юге наши товарищи, еще сообщает Совинформбюро: «Наши войска, успешно продвигаясь, заняли следующие населенные пункты...»

Мы знаем, о чем говорят эти строки. Это огонь пулеметов противника, со страшной силой бьющий в лицо наступающей пехоте сотнями горячих, режущих брызг. Это поредевшие батальоны, рассчитывающие на пополнение, которое никак не догонит стремительно продвигающиеся вперед части. Это крайнее напряжение воли, ума, нервов. Это тысячи шелестящих над головой снарядов. Это выжженные солнцем и покрытые солью человеческого пота спины солдатских гимнастерок. Это еще война — война не на жизнь, а на смерть с врагом, цепляющимся за последние рубежи.

Отдыхая на берегу спокойного озера, мирно отражавшего в своей темной глади высокие сосны, мы слишком хорошо знали все, что происходило там, на юге.

Вот почему, хотя и закончилась для нас война, не спалось нам спокойно в мягких постелях.

[381]

По ночам, как от толчка, проснешься, вскочишь и мучительно стараешься вспомнить: «Что-то надо сделать, что-то очень важное... Но что именно?..» А оглядишься кругом, увидишь непривычную обстановку чужого жилища и вспомнишь: «Да нет же, война далеко, все тихо, можно спать».

И все-таки в одну из таких ночей мы поднялись по тревоге. На ходу застегивая ремни, выскочили мы в ночь на улицу немецкого города, оглушенные грохотом орудийных залпов, и даже не успели удивиться и спросить, в чем дело; из раскрытого настежь окна штаба гремел радиоприемник, пущенный на полную мощность: это Москва передавала миру весть о победе. Гитлеровская Германия капитулировала!

Поздравлениям, дружеским крепким объятиям, от которых трещали кости, радостным поцелуям не было конца. Мы победили!

Мы поднимались на вершину Победы день за днем, шаг за шагом. Нам было трудно, очень трудно. Мы оставляли на пути товарищей, за нами оставался кровавый след наших ран. Но мы достигли вершины Победы. Отсюда, с огромной высоты, оглядываясь на трудный путь, мы как будто снова проходили через сожженные фашистами города, в которых уже сейчас началось мирное строительство; через разоренные войной поля, которые запахивались тракторами выпуска сорок пятого года.

Мы видели сгоревшие танки — бессмертные вехи на дорогах Великой войны — и могилы погибших, тех, чью жизнь оборвала вражеская пуля на пути к Победе. Но они здесь среди живых. Герои не умирают: богатыри, отдавшие жизнь за счастье народов, живут вечно в сердцах людей, в песнях, былинах, легендах; сегодня в честь павших Советская Армия траурно преклонила свои непобедимые знамена.

В эту ночь хотелось крикнуть так, чтобы услышали наш голос во всем мире:

— Граждане мира, честные люди стран великих и малых; все, в ком живо чувство справедливости, чувство любви к своей Родине; все, кто хочет, чтобы не огонь пожарищ, а солнце жизни освещало их мирный труд; честные люди мира, не забывайте тяжелых лет владычества фашизма в Европе, ужасов войны, твердо держите в руках святое знамя мира, знамя, окрашенное в алый цвет крови миллионов, боровшихся и давших миру мир!

*   *   *

Прошло полтора месяца с того дня, как гитлеровское командование подписало безоговорочную капитуляцию армии Гитлера, капитуляцию нацистской Германии. В большом саду, окружавшем

[382]

домик штаба, скрываясь под яблонями от горячих солнечных лучей, сидела группа офицеров-танкистов. Мы ждали машин, которые отвезут нас к поезду, поезд помчит нас в Москву, в Академию бронетанковых и механизированных войск.

Нас провожали старые, заслуженные офицеры. Командир соединения, наш «батя», как называли его, на прощанье сказал:

— Вот и вырастили себе смену. Езжайте, учитесь и не забывайте своих старых командиров.

На коленях у меня лежал целый ворох цветов; в руках последнее, полученное сегодня письмо мамы:

«Война окончилась, родная. Начинается новая жизнь, которая предъявляет новые требования к человеку. Я рада, что твоя мечта учиться в академии, о которой ты мне писала тяжелой зимой сорок второго года, сейчас так близка к осуществлению. Как никогда, с нетерпением жду тебя в Москве, дома. Считаю дни, часы...»

— Ну, что пишут хорошего? — раздался рядом веселый голос майора Карташова. — Вот едем вместе в Москву, в академию... А думали ли мы с тобой тогда, в сорок первом, что можно будет вот так сидеть, перебирать цветы и мечтать об учебе?

— Думали.

— А под Сталинградом — ты в училище, а я на Мамаевом кургане, где, казалось, сама земля взрывается под ногами?

— Тоже думали.

— Правильно! Думали, мечтали и верили. Потому что знали: мы победим. Потому что в нашей стране есть один закон: все ради свободы, счастья, ради жизни на земле.

Подошла машина. Группа офицеров соединения, прошедшего путь от Волги до Эльбы, через несколько минут была на пути к новой жизни — к академии, к Москве.

Наверх

Вернуться