Левченко  И.Н. "Повесть о военных годах"
Часть четвертая


[343]

Белая гостиная

И снова впереди бригады, а следовательно, и всего соединения, шел сильно поредевший теперь батальон гвардии старшего лейтенанта Новожилова. Сам он ранен осколком в голову. Осколок, большой и плоский, острым зазубренным краем торчал из головы, чуть повыше синей бьющейся жилки на правом виске. Евгений долго убеждал меня вытащить этот осколок:

— Я ж чувствую: он еле-еле сидит. Покачай его и вытащи, ну, пожалуйста, он мне очень мешает! — просил он.

Я категорически отказалась:

— Ты с ума сошел! Это же голова, а не рука. А если откроется кровотечение, что, я тебе жгут на горло накладывать буду? Ни за что не стану! Здесь доктор нужен!

Наконец Женя согласился на простую перевязку, но, когда я потуже затянула бинт, Новожилов скрипнул зубами, оттолкнул меня и крикнул своему механику:

— Дай-ка сюда плоскогубцы!

Не успела я и ахнуть, как он, прихватив плоскогубцами конец осколка, вытащил его. Повертев им перед моим носом с торжествующим видом: «Вот, смотри-ка», — Евгений отбросил плоскогубцы с осколком на землю, но вдруг пошатнулся страшно побледнел, глаза у него закатились. Его успели подхватить. У меня на мгновение сердце остановилось от ужаса: вот хлынет из открытой раны кровь и погибнет наш решительный вихрастый комбат, самый молодой командир танкового батальона. Но ничего особенного не произошло. Рана даже почти не кровоточила. Новожилов быстро пришел в себя, ощупал голову и решительно потребовал перевязки. У меня плохо слушались руки, когда я осторожно сооружала на его голове шапку-повязку. Во время перевязки Новожилов держал себя уже совсем молодцом, приложился к поднесенной кем-то фляжке, крякнул вместо закуски и улыбнулся.

— Все в порядке, а говорила: нельзя. Эх ты, бывшая медицина!..

Уже на танке Новожилов, вспомнив о чем-то, быстро вернулся, озабоченно пошарил по земле, нашел свой осколок, аккуратно завернул его в обрывок бинта и спрятал в боковой карман гимнастерки.

[344]

Двое суток, почти не прекращая боев, мы двигались вперед — днем и ночью, ночью и днем.

Тяжело танкистам. Это уже не просто усталость — это крайнее напряжение воли, ума, нервов и мускулов, которые, кажется, вот-вот не выдержат больше и треснут. Но вот снова бой — и люди шли и выигрывали его.

Трудно описать дни безостановочного движения и коротких кровопролитных боев, бессонные ночи и ночные бои, озаряемые вспышками выстрелов, подбитые танки, высокие свечи черного дыма над горящими танками.

Как передать тяжелые будни действий танковой части во вражеском тылу? Разве можно рассказать, в какую минуту вздулись вены на руках водителей, в какой день и час охрип радист, повторяя дни и ночи: «Бутылка, Бутылка, я Линкор, как меня слышите? Прием»?

Разве можно сказать, когда налились кровью глаза командиров, глаза, которые не имели права спать, которые должны были видеть и видели сквозь ночь и туман! Трудно вспомнить, в каком месте и в каком бою сброшен с танка вражеской пулей автоматчик. Видит только командир, что редеет его десант. Перестали считать молодые танкисты царапины и вмятины на броне своих машин, задрались тонкие подкрылки над гусеницами, забрызганы грязью и кровью катки. Только на карте у начальника штаба отмечены братские могилы, помечены места, где оставлены сгоревшие в бою танки, да бессонные оперативные работники, скрипя перьями, составляли сухие по форме и, как поэма, яркие по содержанию оперативные сводки по состоянию на такой-то час, где пересчитаны потери свои и противника и победные трофеи бригады.

Мне кажется, что оперативные сводки надо читать перед строем, как реквием погибшим, как лозунг, призывающий к новым боям. Я не берусь описывать боевой путь бригады, цель моя — рассказать о тяжелом, героическом и благородном боевом труде танкистов, о патриотизме простых советских парней в танковых шлемах и засаленных комбинезонах, о самоотверженности и самопожертвовании, о ненависти к захватчиками и о любви советского народа ко всем народам.

К большому селу, или, вернее, к небольшому городку, Бойт мы пришли к вечеру. Комбриг приказал занять круговую оборону и здесь заночевать: и люди и машины нуждались в отдыхе. Танковые батальоны заняли оборону по окраинам. Мы знали: противник близко, — и знали, что он идет сюда.

Танкисты возились у своих машин. Заместитель командира по технической части раздобыл где-то немного горючего и старался

[345]

по справедливости распределить его между танками. Бодрствовали и автоматчики. Быстро отрыв щели, они тоже суетились около танков. Обычно ревнивые, когда речь шла об их машинах, танкисты на этот раз охотно допускали своих «пассажиров» к заправке и ремонту, а те беспрекословно выполняли черную работу: очищали танк от грязи, таскали горючее и масло. Командир автоматчиков даже вступился было за них.

— Пойди отдохни, — поймал он за рукав одного солдата, согнувшегося под тяжестью двух ведер.

Солдат удивленно вскинул на него глаза:

— Что вы, товарищ майор! Я потерплю еще малость. Я ж живой человек, а она, машина, сама для себя ничего не сделает, за ней уход нужен.

Слово «машина» солдат произнес с уважением, чуть-чуть снисходительно и нежно, как сказала бы женщина о своем очень умном, большом и неуклюжем муже: «Он очень умный, профессор, мой муж, но, что поделаешь, голодный будет, если меня нет дома, сам себе супа не разогреет».

Из дома, занятого под штаб, вышел Оленев. Чисто выбритый, он выглядел бы совсем отдохнувшим, если бы не покрасневшие от бессонницы глаза.

— Побрей своих штабных, — сказал он Луговому, — а я поеду в батальон.

«Побриться — это хорошо», — и сейчас же замелькали бритвы безопасные и опасные, с сияющими лезвиями. Казалось, что вместе с мыльной пеной не только очищалось лицо от колючей щетины, но и снималась усталость. Каждое движение блестящего лезвия как будто придавало новые силы. Однако «помолодеть» успели далеко не все: к городу подошли немцы.

Снова непрерывные атаки то с одной, то с другой стороны. Не успевал отбиться Ракитный, как вступал в бой Новожилов; слева, со стороны шоссе, отстреливались минометчики. Комбриг буквально загонял офицеров штаба; чуть раздавался далекий выстрел, мы должны были лететь туда — на машине, мотоцикле, просто бегом. Мы вскарабкивались на танк командира батальона и сидели там до тех пор, пока немцы не уходили в ночную степь, потом снова мчались в штаб и снова на выстрел.

Противник вел огонь интенсивный, частый и беспорядочный. Мы отвечали ему выстрелами редкими, но точными. Снарядов в танках оставалось мало, и танкисты стреляли только наверняка, заметив в темноте еще более черный, чем ночь, силуэт вражеского танка. Пехота нас пока не атаковала.

Это обстоятельство казалось странным и настораживало:

[346]

если пускают вперед то там, то здесь по два-три танка, значит, изучают, ищут слабое место. Постреляв по окраинам, где, как он предполагал, заняли оборону основные силы бригады, пощупав нас и встретив отпор, противник внезапно замолчал.

— Успокоились. Теперь можно и поспать. Немцы не большие мастера на ночные атаки. А утром разберемся, — сказал Новожилов и, заметив, что у меня зуб на зуб не попадает, участливо спросил: — Все еще трясет? Эк она к тебе прицепилась. Поезжай-ка в штаб. Они небось где-нибудь в доме устроились, хоть согреешься.

Еще в Болгарии у меня появились все признаки тропической малярии, а в последние дни боев малярия разыгралась в полную силу и трепала немилосердно: по два приступа в сутки. Я уже проглотила всю хину, что была в запасах у врачей и маляриков, оглохла и как-то отупела — то ли от лошадиной дозы принятого хинина, то ли от бессонной работы.

— Какой там согреешься! Разве она, окаянная, теперь отпустит? Привыкла уж, чего там! — отмахнулась я и все же пожаловалась: — Зубы вот только противно щелкают — не удержишь никак.

— Отощала ты очень. Смотри, как глаза-то ввалились. Не человек, а былинка с глазищами, — посочувствовал Женя и, видимо решив, что жалостные слова сейчас ни к чему, подчеркнуто бодро добавил: — Ничего, держись. У меня башка тоже не дай бог как трещит, хоть и осколок не в ней, а в кармане. Держись, духом держись. Вон наш Кузьмич всегда говорит: у кого воля сильная, того никакие немощи не свалят. Впрочем, малярия тебе даже идет. Этакая томная бледность, поволока в глазах, — пошутил он, видимо, тоже для поднятия моего «духа».

С помощью Жени взобралась на мотоцикл.

— Ну, я поехала. Есть что в штаб передать?

— Что ж особенного передавать? Все сама видела. Постой! У меня два порошка хины остались, возьми и выпей обязательно с водкой. Авось поможет.

— С водкой — это мужское лекарство. Женщинам, говорят, не помогает, — рассмеялась я.

— Ну? — искренне удивился Новожилов. — Организмы, значит, разные. Ну тогда с водой. Может, все-таки попробуешь? А?.. Знаю, знаю — не пьешь. Так это ж как лекарство.

Ночь озарилась множеством вспышек орудийных выстрелов. Над нами тяжело прошелестели снаряды, и сейчас же где-то в городе вспыхнули пожары. Немцы обрушили огонь артиллерии и минометов на город. Я помчалась в штаб.

Теперь противник вел уже не беспорядочный, а расчетливый

[347]

методический обстрел городка квадрат за квадратом. «Огонь психический и подлый», — как назвал его Луговой. Отблеск пожарищ создавал невыгодные для нас условия: скрывающийся в темноте враг видел нас как на ладони.

Оленев организовал команды из нестроевых солдат, включил туда добровольцев-горожан и занялся тушением пожаров, переходя из квадрата в квадрат, уверенный, что сюда огонь противника до определенного момента не вернется и можно работать относительно спокойно. Обжигая руки, лицо, получая удары от падающих балок, а нередко и очень серьезные ранения, солдаты и жители города ликвидировали пожары.

Только вернулась от Новожилов, как Луговой послал меня проверить, как заняла оборону прорвавшаяся в Бойт механизированная бригада. Проводила один из ее батальонов к Ракитному и, наконец, приехала в штаб с докладом.

— Вот теперь хорошо! — выслушав меня, сказал Луговой. — Теперь еще бы с десяток танков, прикрыться ими с севера — и все ладно. А то там ведь на участке в два с лишним километра один только мотострелковый батальон и есть. Много ли у него солдат! Одно название, что батальон, — покачал он головой.

В большой комнате тепло и дымно. Луговой указал мне на свободное мягкое кресло.

— Ты спала сегодня?

— Немного спала.

Он покосился на меня недоверчиво.

— Честное слово, спала. А сейчас все равно не засну: опять трясет.

— Тогда садись сюда, да смотри не спи! Через каждые десять минут ходи на радиостанцию, тормоши, запрашивай батальон. Там народ такой, сама знаешь, не всегда сами догадаются доложить, что и как. Через два часа тебя сменят. Если что случится или тебе станет уж очень плохо — буди меня. Ясно?

«Чего уж тут неясного?..» С удовольствием погрузилась в кресло, мягкое сиденье и спинка были теплые, удобные, сами так и обнимали тело. Но ни тепло, ни относительный покой не могли остановить мелкой дрожи очередного приступа. Луговой мог спать спокойно: проклятая малярия не даст уснуть, она и мертвого поднимет.

Штаб разместился в обширном городском доме местного помещика. Во дворе стояли радиостанции и штабные машины. Под окнами притихли два танка: комбрига и Лугового.

Наступила ничем не нарушаемая тишина. Время от времени я выходила к рациям, а вернувшись, не сразу могла согреться.

С любопытством осматривала непривычную обстановку.

[348]

Должно быть, это была одна из парадных гостиных дома: вся белая, с золотым багетом и золоченой люстрой, похожей на раскрытый опрокинутый цветок. Глубокие кресла с золочеными ножками и белыми атласными подушками; круглые столики на витых ножках, в глубине комнаты оскалился бело-черными клавишами большой белоснежный рояль, а в углу лебедем выгнулась арфа. Ничего не скажешь, красивая комната.

Какой разительный контраст представляли эта золотисто-белая комната богатого дома и наши измятые, забрызганные грязью шинели, тяжелые сапоги, оставившие следы на зеркальном паркете, и усталые лица спящих танкистов!..

Когда-то, кажется, что очень давно, во времена далекие и непонятные, собирались в белой гостиной нарядные гости. Слушали музыку, наверное хвастались друг перед другом своей изысканной чувствительностью и особенно тонким восприятием прекрасного. Любого из нас и на порог не пустил бы хозяин дома. Но мы пришли без приглашения. Пришли солдаты и офицеры армии Страны Советов. Мы не имели ни родового герба, ни утонченных, с его точки зрения, натур, — и помещик молчаливо потеснился. И это совсем не потому, что идет война, что мы — реальная сила, с которой ему не справиться и которой опасно возражать. Помещик скрылся где-то в задних комнатах потому, что понял: идет по Венгрии армия, уничтожающая немецких фашистов и венгерских салашистов, а за ней идет другая, пока еще не оформившаяся, но грозная сила — сила народного гнева. Он не мог не понимать, что народ Венгрии не простит ему процветания при фашистском режиме, который он поддерживал. Он знает, какой «дурной» пример показывает его работникам эта большевистская армия. В России давно нет помещиков, но она не стала от этого слабей. Можно было кричать о ее слабости тогда, когда войска немецко-фашистских захватчиков были на Волге, под Сталинградом. Но что скажешь теперь, когда русские пришли в Венгрию, бьют немцев и идут все дальше и дальше и, по всему видно, не остановятся — дойдут до Берлина, доберутся и до Гитлера? Где ему понять наш истинный высокий гуманизм и самое правдивое понимание прекрасного? Разве может быть что-нибудь гуманнее и прекраснее самого жестокого и кровопролитного боя, множества боев, ведущихся и здесь, на полях, и в городах Венгрии с единой целью — уничтожить фашизм, освободить от него народы Европы!

Я почувствовала прилив такой глубокой нежности к своей Родине и такой гордости и искренне пожалела, что не с кем сейчас поделиться обуревающими чувствами. Белая гостиная была полна богатырского храпа.

[349]

Спал, положив голову на руки, облокотившись на стол, комбриг; уютно устроился, составив подряд несколько стульев так, что получилась удобная лежанка, Луговой. Спали, откинувшись в кресле, спали на полу, кто-то даже устроился на рояле.

На столе посреди комнаты маленький бурый язычок пламени лизал пузатое стекло керосиновой лампы. Фитиль коптил, черные кусочки копоти кружились в сизом табачном дыму и садились на лица спящих людей, с которых даже сон не согнал озабоченного, строгого выражения.

Вскоре проснулся Луговой и послал меня отдыхать. Но поспать в тепле пришлось не больше сорока минут: немцы снова начали атаковать город.

Первым принял бой Ракитный. После получасовой ожесточенной перестрелки немцы откатились и вновь атаковали — теперь уже с севера. В город проскочил вражеский танк. Беспорядочно стреляя, мчался он по темным улицам и чуть было не влетел во двор дома, где расположился наш штаб. Фашиста встретили танки командования, и он остался догорать почти у ворот. Растеряйся командиры танков — не видать бы нам больше своих радиостанций. Обстановка обострялась все больше. Теперь немцы атаковали со всех сторон и кое-где даже вклинились в нашу оборону. Кольцо сужалось.

Обстановка осложнялась. Приехал командир механизированной бригады. В ответ на молчаливые вопросительные взгляды, обращенные к нему, только развел руками: «Ничего не поделаешь! Батальоны дерутся. Надо ждать».

Но ждать тоже нельзя. Оба комбрига понимали: еще полчаса такого боя, и первым не выдержит наш мотострелковый батальон, что обороняется с севера. Послать ему на помощь некого. Значит, надо отводить его, а за ним и другие, значит, надо сужать оборону и обороняться в черте города. Но не будет ли это ловушкой, не сожмут ли нас немцы в смертельном кольце в незнакомом затихшем городке? Прорваться в каком-то одном направлении мы не имеем возможности. Для этого надо собрать все силы в единый ударный кулак, чего нельзя было сделать без отвода батальонов, а им вряд ли удастся выйти из боя так, чтобы хоть на время оторваться от противника. Дать приказ батальонам прорваться самостоятельно? Но это значит поставить их под удар, отдать на съедение противнику. Из того самого мотострелкового батальона, который внушал наибольшие опасения, приехал офицер связи капитан Невский: немцы уже несколько потеснили нашу пехоту и зацепились за домики на окраине. Оставался единственный и последний выход: стянуть все силы к центру городка.

[350]

Это был действительно последний и крайний выход. Комбриги медлили...

Вдруг под окнами на улице раздалось урчание танка, а во дворе — несколько торопливых винтовочных выстрелов. Захлопали двери, послышались возбужденные голоса, кто-то бежал по коридору...

В белой гостиной все вскочили на ноги, руки легли на кобуры: «Неужели немцы? Неужели прорвались?..»

От резко распахнувшейся двери в лампе метнулся огонек. На пороге под дулами наших пистолетов стоял белокурый юноша в окровавленной нижней рубашке, с рукой на перевязи; кровь тонкой струйкой стекала по щеке из-под повязки на его голове.

В комнате воцарилось молчание. Молчал и вошедший, обескураженный непонятной встречей.

— Я пришел с полком к вам на помощь, — сказал он просто.

— Как пришел? — прямо-таки невпопад спросил Луговой.

— Прорвался. Удалось прорваться, — почему-то виновато улыбнулся юноша.

Это был начальник штаба самоходного полка, принявший командование им после гибели командира. Он привел восемнадцать самоходных орудий.

Приход самоходок сразу изменил обстановку. Мы уверенно продержались до рассвета. Наступающее утро разогнало все темные силы: и ночь и немцев.

Под напором стали и огня...

Убедившись, что противник пока что оставил нас в покое, мы быстро выстроили танки на шоссе и двинулись дальше.

Перед нами был город Орадеа-Маре. Не городок с одноэтажными или крошечными двухэтажными домиками, окруженными зелеными палисадниками, скорее похожий на большую деревню, а настоящий большой город, с домами из белого и серого камня, с асфальтированными улицами и множеством высоких кирх и синагог.

Противник превратил подступы города в мощный рубеж. Позиция у него выгодная — за высокой насыпью, среди бетонированных сооружений железнодорожного узла. А мы — в ложбине, укрывшись в кустарниках, в кукурузе и среди придорожных деревьев, на наше счастье, более густых, чем обычно. Немцы пристреляли каждый клочок земли, и стоило только колыхнуться кукурузе при движении автоматчиков или фыркнуть танку, как на это место сыпался обильный град снарядов.

[351]

Командир корпуса приказал ждать подхода еще одной механизированной бригады и взять город одним ударом.

Когда в танках осталось по пять — семь снарядов, а запаса горючего на двадцать — тридцать километров, задача взять штурмом большой укрепленный город казалась почти невыполнимой. Но именно эти обстоятельства заставляли думать только о штурме.

Навстречу нам подходили части фронта. Они были где-то уже совсем близко. Надо прорваться через Орадеа-Маре, и тогда очень скоро мы выйдем к своим. Там есть все, что так требовалось нам: госпиталь для раненых, горючее для танков, снаряды для врага.

Батальон Ракитного, воспользовавшись прикрытием рощи, подошел почти вплотную к самому переезду и здесь замер. Новожилов разбросал свои танки по кукурузе, и оттуда виднелись только длинные гибкие штыри антен. Колеблемые воздухом, штыри отсвечивали металлическим блеском, и при каждом их наклоне немцы посылали в это место снаряды.

Телефонисты быстро раскрутили свои катушки, саперы отрыли окопы под танками: бригада снова заняла круговую оборону.

Все уже готово для атаки. Нет только обещанной механизированной бригады, которая должна наносить удар справа. Кажущаяся бездеятельность наших частей на самом деле скрывала лихорадочную, кропотливую и планомерную подготовку к штурму. Пехота исподволь, мелкими группами и частями, осторожно раздвигая жесткие, упругие стебли кукурузы, упорно приближалась к вражеским позициям. К середине дня незаметно для противника она достигла самой насыпи и залегла у края кукурузного поля.

Обстреливая опустевшую уже ложбинку, немцы и не ведали, что в пятидесяти метрах от них, а кое-где даже и ближе, залегла советская пехота. Цели точно распределены между танками, чтобы ни один драгоценный снаряд не пропал даром.

Несмотря на то, что мы сидели тихо и не беспокоили немцев, а может быть, именно поэтому, они не давали покоя нам: помолчав минут пятнадцать, снова начинали обстрел. Телефонные провода непрерывно рвались, и вся связь с батальонами легла на плечи офицеров связи. Десятки километров исползали мы от батальона к батальону и снова в штаб.

Многие танкисты и пехотинцы прошли в этот день через руки санинструкторов и фельдшеров и снова вернулись в строй.

Задачу — начинать ли штурм до подхода соседа справа — неожиданно решили наши тылы, попавшие под огонь фашистских

[352]

батарей. Село, в котором они стояли, в пяти-шести километрах сзади нас, уже занято противником. Надо атаковать! Иначе будет поздно, нас зажмут в тиски. Комбриг приказал приготовиться к штурму и доложил обстановку командиру корпуса. Оттуда последовал категорический приказ: «Немедленно атаковать!»

Взревели моторы, и, не опасаясь больше вражеских снарядов, взвод танков помчался к переезду. Первый танк вел тот самый Чижик, который еще в августе провалился вместе со взорванным мостом в Прут. Маленький механик-водитель вначале не заметил, что за будкой, у переезда, спрятался немецкий танк. Он увидел фашиста, только поравнявшись с ним. Бывалые солдаты говорят, что никогда мозг не работает так быстро и четко, как в минуты крайней опасности, особенно при неожиданной встрече с сильным врагом.

В течение какой-нибудь секунды Чижик оценил и понял многое. Понял он, что своим стремительным броском захватил фашиста врасплох, понял, что враг не мог причинить вреда его машине, так как танки находились слишком близко друг от друга, понял, что и командир его танка не может ударить из своей пушки из-за того же мертвого пространства, и то, что он, Чижик, может вывести свою машину из-под удара, проскочив мимо: фашист не будет стрелять вслед, ему хватит хлопот и здесь — ведь за головной Чижиковой машиной идут другие танки. Следом идут товарищи! Они пойдут за ним спокойно, не оглядываясь, и черный хищник, притаившийся в засаде, сумеет выбрать себе жертву.

Нет, Чижик не проскочит мимо, не подведет товарищей!

Только один выход видел Чижик... И не успел фашист чуть-чуть выдвинуться из своего укрытия, чтобы ударить в бок нашим танкам, как Чижик резко повернул свою машину и врезался в чужую броню.

Сколько душевной силы и мужества, какое твердое сердце и ясный ум надо иметь, чтобы повести машину на врага! Чтобы бросить ее послушное тяжелое тело на черную машину с белой свастикой на боку, ощутить страшный удар, сотрясающий воздух я землю, услышать жуткий скрежет и лязг брони о броню, словно лезвие гигантского зазубренного ножа скользнуло о шероховатую поверхность наждачного камня, и почувствовать треск рвущейся гусеницы, словно вобравшей в себя всю энергию стремительного движения танка. О, не каждое сердце решится на такую смерть! Но еще труднее остаться жить: собрать в последнюю минуту остатки помутившегося при ударе сознания и огромным усилием воли вывести свою машину. И Чижик нашел в себе эти силы.

[353]

Горел вражеский танк, плакала черными слезами расплавленная краска, заливая белую свастику. Танк Чижика чуть завалился набок, и оглушенные танкисты выбрались на воздух. Командир, как хороший регулировщик, отсалютовал флажками танкам своего батальона, пробегавшим мимо. Маленький механик с мужественным сердцем похаживал около чадящего черного танка. Не удержавшись, он пнул его ногой:

— Из-за тебя, гадюка, машину попортил!

Вслед за нами в город ворвалась казачья часть. О своем появлении она возвестила мощным залпом «катюш». Оставляя за собой огненный след, снаряды легли очень удачно для нас, сломив последнее сопротивление немцев.

Казаки, пришпорив коней, обогнали танки и влетели в город. Через час половина города по одну сторону реки была захвачена. Для дальнейших действий требовалась пехота, в особенности десант на танках. Но пехоты не хватало, и кавалерийский генерал пополнил ряды автоматчиков своими кавалеристами. Недолго хмурились танкисты, рассматривая новый десант при шпорах, царапающих броню, звенящий шашками, с которыми не пожелали расстаться казаки. Ревниво рассматривали их и автоматчики-пехотинцы. Но новички оказались простыми, общительными и очень решительными ребятами. Когда танки двинулись, казаки запели, стараясь перекричать шум моторов. И хотя танкисты и улыбались снисходительно: «Пойте, пойте, досмотрим, как еще запоете, когда посыплются на вас снаряды!» — все же смотрели на них с некоторым уважением: еще ни один десант не пел на танке. Танкисты приоткрыли люк, сквозь шум моторов прорывалась песня:

Три танкиста, три веселых друга:
Экипаж машины боевой...

— Не рано ли распелись? — заметил комбриг, — Впереди река, ее еще надо форсировать.

Но форсировать реку, пересекавшую город, не пришлось, и петь начали как раз в самое время: части фронта уже вели бой на северной стороне. Кавалеристы на тонконогих венгерских конях на скаку салютовали фронтовым частям обнаженными шашками. Пехота степенно отвечала на приветствие с другого берега. Наши танки остановились как вкопанные у высокого гранитного берега реки, и мы замерли, не в силах оторваться от великолепного зрелища: к реке из улиц и переулков гремящей лавиной выходили танки — родные братья наших израненных, грязных, — это приближались части фронта.

В маленькую комнатку, где расположился штаб бригады, казаки

[354]

притащили человека в танковом шлеме с неузнаваемым лицом, покрытым сплошным кровоподтеком. Его посадили на стул. Он глухо застонал и свалился на пол.

Протченко! — бросился к нему Ракитный.

Это был он, так таинственно исчезнувший сегодня днем. Протченко умыли, напоили чаем. И пока я в ожидании прихода доктора при помощи солдат применяла свои медицинские познания, Протченко хриплым, надтреснутым голосом рассказывал, что произошло с ним после того, как он отправился поближе к переезду просмотреть маршрут атаки своей роты. Он теперь командовал ротой.

В лесу Протченко наскочил на засаду. Услышав шорох в кустах, он хотел обернуться, но что-то горячее обожгло щеку и тупо ударило в плечо. Когда он пришел в себя, его переворачивали, больно ударяя в бок чем-то твердым: должно быть, сапогом. Он понял: его обыскивают, считая убитым. Лейтенант решил притвориться мертвым. Судя по голосам, немцев было трое, и ему, раненому, безоружному, ни за что с ними не справиться. Но они могли отобрать у него документы, партбилет! Нет, партбилет он не отдаст, пока жив. Но почему-то немцы ограничились обыском брючных карманов. Они хотели уже бросить безжизненное, как им казалось, тело, но, перевернув Протченко лицом вверх, они пришли в ярость при виде его орденов: двух Красной Звезды и одного Красного Знамени. Один из немцев острым ножом выхватил кусок гимнастерки с орденами и отбросил в кусты. Протченко едва сдержался, чтобы не вцепиться ему в горло, но звук падающих в траву орденов успокоил его. «Уйдут — найду», — подумал он. Немцы еще несколько раз ударили его прикладом, и лейтенант услышал их удаляющиеся шаги. Подождав немного, он открыл глаза и пополз в кусты, туда, где упали его ордена. Столько выдержав, он слишком поторопился: немцы еще были близко и, услышав сзади подозрительный шорох, вернулись. Протченко понимал, что бежать поздно и бессмысленно; он оглянулся — над ним развесило широкие ветки могучее дерево. Лейтенант подпрыгнул, ухватился за высокий сук, но раненая рука не могла удержать тяжелое тело. И все же он подтянулся и так повис с зажатым в зубах куском старой гимнастерки с плотно привинченными к ней орденами, удерживаясь на дереве одной здоровой рукой и упираясь коленкой в нижний, гнущийся под его тяжестью сук. Промелькнула надежда: «Может быть, не увидят, уйдут!» Но торжествующий крик внизу показал, что его обнаружили, и, прежде чем Протченко успел принять какое-нибудь решение, он уже летел на землю, как большая подстреленная птица. Пуля,

[355]

пущенная гитлеровцем, прошла через тазобедренный сустав...

Очнулся он от острой боли. Его волоком подтащили к какому-то дому и бросили у порога к ногам немецкого офицера с эсэсовскими значками на петлицах и рукаве. Дальше он помнит плохо. Его спрашивали — он молчал, его били и снова спрашивали, били прикладами, сапогами, железным прутом, тонкой финкой кололи в места его ран, потом приводили в сознание и снова спрашивали. Он молчал. Одна только мысль мучительно сверлила мозг, и от нее было больнее, чем от самых страшных ударов.

«Что подумают о моем исчезновении товарищи и начальники? Может быть, никто и не узнает, как я погиб, и тогда, не найдя объяснения моему исчезновению, могут назвать... Могут подумать, что я трус, убежал, спрятался...» Он гнал прочь эти мысли, он верил, что товарищи скоро возьмут город, найдут его тело и отомстят.

Наконец его оставили одного. Лейтенанту казалось, что прошло бесконечно много времени, но прошло не больше получаса, когда снова пришли мучители. На этот раз побои длились недолго, офицер махнул рукой, и солдаты потащили Протченко на улицу. Его пытались прислонить к стогу сена, он не мог стоять и падал. Солдаты торопились. Торжествующий звук залпа «катюш» объяснил Протченко причину их торопливости. «Идут! — хотел он крикнуть. — Идут свои, родные!» Но вместо крика он издал хриплый звук и снова упал. С руганью и побоями его опять поставили, но только фашисты подняли автоматы, как из-за угла в развевающихся бурках вылетели кавалеристы. Протченко на полсекунды раньше врагов увидел казаков и поспешно соскользнул на землю. Гитлеровцы уже на бегу длинной очередью прошили копну над ним.

Казаки на полном скаку осадили коней перед распростертым телом танкиста. В восторге от того, что он жив, нахлобучили ему на голову бог весть как попавший им в руки настоящий танковый шлем и, уложив на тачанку, во время боя за город возили с собой и вот теперь привезли к нам.

Протченко забинтовали и уложили в санитарную машину. Он стал похож на большого запеленатого ребенка; сходство усиливалось безмятежно-блаженным выражением глаз.

В эту же машину поместили раненого в плечо капитана Лыкова. После исчезновения Протченко Лыков сам повел роту в бой. Танк его подбили еще у переезда.

Мне страшно хотелось сделать что-нибудь особенно приятное для обоих. Отдала им весь свой запас сигарет, подарила Протченко

[356]

предмет его желаний — мой красивый, наборный, из разных кусочков плексигласа и пластмассы, мундштук. Этот мундштук перешел ко мне «по наследству» от выпускников-курсантов, еще когда я была в училище, и я им очень дорожила. Но дороже фронтовой дружбы нет ничего на свете... Сбегав затем в 3-й батальон, я в штабном автобусе отыскала танкистскую фуражку Лыкова с черным околышем. Ей он особенно обрадовался. И, не найдя ничего лучшего, отобрала у проходившего мимо Клеца две банки с консервированным компотом: «Кушайте, друзья, пусть вам вся жизнь будет такой сладкой».

Ночью комбриг и Луговой подводили итоги боевых действий нашей бригады. В большой комнате на широком диване, вплотную придвинутом к столу, лежал Луговой. Раненая нога в тяжелой деревянной шине как-то неудобно, отдельно от его подвижного, ловкого тела покоилась на подушке. Луговой, как всегда, был спокоен, только бледен и изредка, видимо борясь со слабостью и болью, прикусывал губу. Над отчетной картой склонились еще две головы, обе забинтованные: это Новожилов и Ракитный уточняли действия своих батальонов.

Много духовной силы было и в этом ночном совещании командиров, и в категорическом отказе раненых уехать в госпиталь, и в непреклонной воле к борьбе всех — от генерала, командовавшего соединением, до любого из его солдат.

В эту ночь впервые за много дней спали танкисты спокойным, непробудным сном честно и тяжело потрудившихся людей.

Со многими товарищами простились мы в этом городе. Уехали в госпиталь Лыков и Протченко, почти насильно туда же отправили Лугового и Ракитного. Ушел от нас навсегда Котловец. Изуродованное вражеским снарядом тело его преданно возили танкисты 1-го батальона на броне танка. Котловец и после смерти незримо присутствовал среди своих танкистов. Отчаянно сражались они, справляя кровавую тризну по своему комбату, дымными факелами зажигая на его последнем боевом пути танки врага, вдавливая в землю орудия, смешивая с грязью пехоту противника.

Тело Котловца отправили самолетом в Кишинев.

Над могилой Героя Советского Союза гвардии капитана Котловца стоит танк, чуть вздыбленный, гордый и сильный, стоит на родной земле, которую защищал капитан-танкист, ее работник и хозяин.

Мы наступали совместно с румынской дивизией. Румыны с уважением смотрели на наши танки и на ломаном русском языке уверяли танкистов, что за такими боевыми машинами, как

[357]

наши, их пехота пойдет без промедления. И действительно, при очередной атаке слово свое они сдержали.

Кончились сложные перипетии во вражеском тылу, круговая оборона, бессонные, полные напряжения ночи, медленное продвижение с большими и мелкими боями. За спиной у нас твердый тыл, всегда готовый снабдить горючим и снарядами, немедленно принять раненых, прислать пополнение. За танками шла пехота, принимая на свои плечи тяготы «очищения» и «удержания» рубежей.

Мы наступали вдоль того же шоссе, по которому пришли я Орадеа-Маре, миновали Бойт, обошли город Беретье-Уйефалу, форсировали реку того же названия. Это были дни безостановочного движения и коротких кровопролитных боев. Но наши силы не иссякали, и стремление вперед было неодолимо.

Три дня шел бой за большой мрачный город Дебрецен. Собственно, мрачным город казался главным образом из-за непогоды: тяжелые, низкие тучи низвергали на землю целые потоки мутной воды. Дождь сбегал непрерывными тонкими струйками, обволакивая все вокруг сплошным мокрым покрывалом. Вздулись незаметные раньше ручьи, мутным разлившимся потоком преграждая танкам путь. Набухли шинели и сапоги. Умытые дождем танки захлестывались липкой, жидкой грязью, быстро смываемой с брони, но цепко впитывающейся в обмундиронание. А черные тучи спускались все ниже, их прорезал лишь шпиль высокой кирхи в центре города. Казалось, согнулись дома под тяжестью воды, падающей на них с неба.

Немцы оборонялись отчаянно. Еще бы! Последнего союзника отсекли от них русские. К «черному золоту» — венгерской нефти — подходили русские танки. На центральных фронтах войска Советской Армии достигли уже границ Восточной Пруссии — оттуда недалеко и до Берлина; после освобождения Венгрии и с юга откроется прямая дорога на Берлин.

Дебрецен был превращен немцами в огромный пылающий костер. Черный дым застилал небо на много километров вокруг.

Дебрецен, сильно укрепленный, удерживался крупными силами противника. И все же, пожалуй, именно в тот момент, когда после трехдневных боев гитлеровцы окончательно уверовали в его неприступность и даже посадили на городском аэродроме более пятидесяти боевых самолетов, город был взят частями Советской Армии.

По улицам среди сплошного огня проносились танки. В отблеске пожаров танки казались раскаленными докрасна.

Батальон Новожилова прорвался к аэродрому настолько стремительно, что вражеские самолеты не успели подняться в

[358]

в воздух, и комбат пронесся по бетонированным дорожкам, ломая хрупкие плоскости, прижимая за хвосты к земле «мессеры» и «юнкерсы».

— Рожденный ползать летать не может, — бормотал Евгений. — Не про тебя ли сказано? Полетай-ка теперь! — злорадно усмехался раненый комбат, сбив «с трех точек» очередной самолет.

Вовремя подоспевший комбриг предотвратил поголовное уничтожение машин, приказав Новожилову захватить вражеские самолеты исправными.

Наступило утро города, еще вчера бывшего оплотом врага, неприступной крепостью на нашем пути к Тиссе, Будапешту, Берлину.

Сегодня, возрождаясь к жизни, город извергал из темных своих переулков, из развалин остатки вражеских войск. С каждым часом все сильнее чувствовалось, что и город и все живое в нем начинает жить заново. Просто поразительно, как быстро были ликвидированы последствия недавних боев! Советские бойцы помогли жителям навести порядок; как только последний гитлеровец сложил оружие, моментально были затушены все пожары.

За Дебреценом открылась широкая дорога к Тиссе. Широкая потому, что впереди нет крупных населенных пунктов, нет ни одного выгодного рубежа, за который мог бы зацепиться противник. Но в то же время дорога была очень узкой, потому что перед нами — старое шоссе в выбоинах, с размытыми дождем обочинами. Чтобы преградить нам дорогу, немцы, отступая, закладывали фугасы замедленного действия. Взрывы фугасов не причиняли нам почти никакого вреда, но преграждали на время путь, превращая участок шоссе в глубокую и широкую яму, моментально наполнявшуюся водой. Объезда не было: вокруг топкое болото. Тогда на дорогу выходили саперы, и пехотинцы, и танкисты и заваливали землей большую, как озеро, воронку.

Переваливая по мягкому, пружинящему настилу через недавнюю воронку, снова медленно, но упорно продвигалась вперед колонна машин и людей, и не видно было ей конца. Так до тех пор, пока дошли до населенного пункта Надькереш.

В городке, до пределов насыщенном артиллерией, стреляло, казалось, каждое окно. Из-под каждой подворотни, с шипением выбрасывая мины, огрызался, как злой побитый пес, миномет. Не одному танкисту пришлось здесь поспешно выскакивать из загоревшейся машины. В этом бою пришлось и мне буквально за несколько минут до взрыва выброситься из танка, уже охваченную

[359]

огнем. Выскочив на полном ходу к реке, разгоряченный боем Новожилов чуть не утопил машину. Механик затормозил, и танк повис над высоком берегом.

Разминая гусеницами черно-бурую глину, окутанные сырым плотным туманом, форсировали танкисты сердитую Тиссу. Ни яркие танковые фары, никакие другие средства не могли пробить молоко тумана. Качались понтоны, покачивались на них танки, стремясь скорее обрести над собой твердую почву. Холодные воды Тиссы захлестывали понтон. Ветер, смирившись с невозможностью разогнать туман, с яростью обрушивался на реку, закидывая холодные брызги в открытые люки механиков-водителей.

Вот молодой и неопытный механик инстинктивно прибавил газ и переключил скорость, чтобы скорее уйти с качающегося моста. Понтон разошелся, и следующий танк, грузно подмяв его под себя, быстро ушел под воду. Над ним еще яростнее завертелась в быстрой воронке Тисса. Затонул еще один танк — водитель, выравнивая, как ему казалось, криво стоящую машину, направил ее прямо в воду. Танк затонул у самого берега, экипаж по колено в воде стоял на скрытой под водой башне и ждал лодку.

Наш корпус после форсирования Тиссы быстро продвинулся к северу и с боями отрезал снабжение Будапешта через Чехословакию, Заняв крупнейший железнодорожный узел Мишкольц, корпус передал свои рубежи подошедшей пехоте и был переброшен к Будапешту.

Продвигаясь по Венгрии, мы невольно оказались свидетелями того, как буквально на наших глазах зарождалась новая жизнь венгерского народа. Это прежде всего проявилось в отношении населения к нам: из настороженных наблюдателей мадьяры становились активными нашими помощниками.

Немалую роль в этом быстро возросшем доверии сыграл рейд конно-механизированной группы генерала Плиева. Потрясенные мужеством небольшой группы русских танкистов и кавалеристов, так решительно действовавшей глубоко в тылу немецких войск, венгры создавали восторженные легенды о смелости и благородстве русских. Рассказы эти доходили туда, где мы еще и не были, рождая у венгерского народа веру в непобедимость Советского Союза.

Солдаты быстро освоились с непонятным венгерским языком. На русской основе они создали своеобразное эсперанто с примесью украинских, немецких, румынских и венгерских слов, с добавлением мимики и даже рисунков. Собственно, у тех, кто говорил по-русски, основа была русская, у венгров — венгерская.

[360]

Если не считать некоторых казусов, объяснялись с населением мы довольно свободно.

Венгры все — от детей до глубоких стариков — беспокоились за судьбу своей столицы. Для опасений за цельность и сохранность города были все основания: фашисты упорно оборонялись. Желая предотвратить бессмысленное кровопролитие и спасти от разрушения город, советское командование послало в город парламентеров. Фашисты, нарушив международные законы, которые еще в далекой древности признавали самые жестокие племена, убили безоружных парламентеров.

Мне не пришлось войти в освобожденный Будапешт. Раненная и измученная малярией, я была отправлена сначала в госпиталь в Арад, а потом в глубокий тыл на родную советскую землю.

Продолжение

Наверх

Вернуться