Левченко  И.Н. "Повесть о военных годах"
Часть четвертая


[299]

К новым рубежам

В ночь на двадцать первое августа на плацдарм прибыли новые части. Дрогнула и сразу стала разваливаться немецкая оборона. На следующий день наше соединение вошло в прорыв.

Набирая скорость, стремительно вклинивались в расположение

[300]

Начался тяжелый марш через Альпы по горным дорогам Трансильвании. Не отрываясь, смотрели мы на живописные горы в зеленом кудрявом уборе, на глубокие ущелья с извивающимися по дну быстрыми, холодными речками и на широкие долины с крохотными домиками и виноградниками на склонах гор.

Асфальтированные дороги поднимались на вершины гор по спирали и также спускались в долины. Слева от дороги зачастую высились отвесные скалы, справа за небольшим искусственным барьером — обрывы и пропасти.

Трудно было вести машины по этим узким, извилистым дорогам. Дорога вверх представляла бесконечный левый поворот, а спуск с перевала — такой же правый. Не уследит водитель за дорогой — и на полном ходу вместе с машиной свалится в пропасть. Вот навис над пропастью танк: то ли задремал механик на показавшемся ему легким спуске, то ли вышла из подчинения машина, но, остановленная на полном ходу, она закачалась над пропастью. Еще одно движение — и свалится. Танк покачивался, как бы проверяя равновесие. Замер экипаж танка, повисшего над пропастью: выскочить-то можно, но не будет ли малейшее их движение тем решающим толчком, который нарушит равновесие и сбросит танк с обрыва? Наконец, качнувшись несколько раз, танк застыл на месте. Осторожно, даже не разговаривая, выбрался экипаж из танка. С задней машины бросили трос. Тяжелые крюки зацепили удивительно мягко; около танка ходили чуть ли не на цыпочках. Кто знает, на каком волоске держится это хрупкое равновесие?

Потихоньку натянула трос задняя машина. Только когда танк уже твердо опирался на траки гусениц, лежавшие на земле, легко вздохнули и командир танка, повисшего над пропастью, и другой: тот, что его выручал. Ведь сорвись передний танк, вряд ли удержался бы над обрывом и другой, связанный с ним крепким тросом.

Наконец мы спустились в долину с быстрой речкой и ярко-зелеными полями. Бригада остановилась на отдых в живописном горном селе Жаблоницы. На склонах гор, куда ни глянешь, виноградники и кукуруза. В узенькую прозрачную речку, весело прыгавшую по отшлифованным ею камням, впадало несколько ручейков с кристально-чистой водой, тоненькой струйкой бежавших с гор. По берегам ручейков и самой речки природа создала такие красивые аллеи, такие овитые плющом живые беседки, какие и не снились художникам.

[300]

По вечерам в тенистых аллеях у ручья собирались девушки и парни. Девушки, разукрашенные бусами из стекляруса и лептами, в белых платьях из домотканого холста и коротких суконных расшитых безрукавках. На ногах у них чувяки с острыми, задирающимися кверху носами. Чувяки представляют собой кусок кожи с продернутыми по краям толстыми шнурами; стягиваясь, эти шнуры образуют из куска кожи подобие лодочки с острым носом и тупой кормой. В такую лодочку обувается нога, а длинные шнуры плотно крест-накрест обхватывают девичьи икры в грубых белых или полосатых шерстяных чулках.

Парни одеты совсем чудно: до колен длинные белые рубашки, подпоясанные цветным шарфом, с широкими рукавами, белые штаны, заправленные в высокие носки, обвитые шнурками от таких же «чуней», как у девушек. На парнях такие же, как на девушках, безрукавки. На голове шляпа, обязательно с шелковой лентой и пером. Парни охотно приглашали к себе на гулянье наших солдат, но девушек своих охраняли крепко и провожали сами.

После тяжелой дневной возни с машиной танкисты с удовольствием сидели вечерами у ручья и слушали напевные песни девушек. Парни аккомпанировали на странных, не очень благозвучных для непривычного уха инструментах.

— Куда до гармошки! — смеялись танкисты.

А девчата пели хорошо, пели печальные песни про женскую долю, веселые хороводные; впервые не озираясь, пели песни о народных героях.

Не понимали наши солдаты слов песен, но вслушивались в журчащие, как горный ручей, девичьи голоса, и сладкая грусть наполняла сердца: так похожи были напевные песни на те, что пели дома свои девчата! Как бы хорошо было сидеть вот так же за своей околицей, слушать девичьи песни и ловить украдкой брошенный лукавый взгляд из-под опущенных ресниц одних-единственных во всем свете глаз!

— Эх, и моя Галина так спивала! И глаза у нее были, как у той чернобровой. Только, может, плачут сейчас те очи, десь у Германии гнет спину на поганого немца моя Галина! — горестно воскликнул лейтенант Протченко и с такой силой ударил кулаком о землю, что девушки испуганно замолчали. Между ними пробежал быстрый шепот. Видимо догадавшись, в чем дело, девушки окружили лейтенанта и затеяли веселый танец. Протченко сначала крепился, но девушки, то одна, то другая, вызывали его в круг на танец.

— Ох и девки! Мертвого плясать заставят. — Лейтенант ударил

[301]

потертым танковым шлемом о землю и пустился вприсядку.

Протченко разошелся в бурном родном гопаке, девушки танцевали что-то свое, но это не мешало обеим танцующим сторонам быть довольными друг другом, а зрителям азартно притопывать ногами в такт танца.

В Жаблонице мы получили пополнение. Пришли новые танки, а с ними новые люди.

При виде новых машин у комбатов разгорелись глаза: как бы получить побольше новых танков. Но майор Луговой неумолимо точно распределял людей и технику по заранее составленному плану.

В бригаде сложились хорошие традиции бережного отношения к новичкам. Офицеры старались возможно ближе познакомиться с новыми солдатами, а «старички» никогда не обрывали молодежь возгласами вроде «Куда тебе!», «Что ты знаешь!», «Вот мы — это да!» и другими обидными для самолюбия молодого солдата окриками. Конечно, трудно порой удержаться, чтобы не похвастаться перед вновь прибывшими, — сам-то ведь «старичком» стал всего месяц-два назад. Особенно степенно держались старые ветераны бригады из тех, что еще дрались под Сталинградом и окружали армию фон Паулюса, свидетели незабываемых минут, когда их командир целовал край алого гвардейского знамени бригады.

Суровые будни войны — это не только бой, но и повседневная учеба солдат и офицеров. «Старички» — некоторым из них было от силы двадцать три — двадцать четыре года — обогащали свои знания на тактических занятиях и учебной стрельбе из танков. Механики-водители тренировались в искусном вождении танков. За всем этим жадно следили новички, впитывали все то новое, что они могли почерпнуть из опыта бывалых товарищей.

Допоздна работал штаб, готовясь к новой операции. Командир бригады сам проводил занятия с офицерами, и командиры батальонов обучали подчиненных: и новичков и ветеранов.

Новая операция — это другие условия, другая обстановка, требующая учета всех сил — своих и противника, всех возможных вариантов и случайностей. Тем более, что корпусу вновь предстоит вводиться в прорыв и действовать в тылу врага, на территории Венгрии. Прежде, на много десятков километров оторвавшись от войск фронта, мы были на родной земле, где в крайнем случае можно было задержаться, где чувствовалась поддержка своих, советских людей и им можно было даже передать на время раненых. В Венгрии, на территории чужой страны, без знания языка, то есть без возможности объясняться

[302]

с населением, все было значительно сложнее. Особенно тревожились ремонтники, им-то чаще всех приходится находиться в отрыве от боевых частей. Поэтому к новым боям готовились особенно тщательно.

Трудно было в эти дни застать кого-либо в политотделе бригады: Оленев разослал весь свой штат по батальонам и даже по ротам. Задача одна — к началу новых боев бригада должна стать единым, монолитным организмом.

— Когда мы будем знать, чем живет и дышит каждый солдат, как зовут его жену или невесту, какой урожай собрал его колхоз или на сколько процентов выполнил план его цех, тогда мы сможем спокойно идти на выполнение самых смелых и опасных операций, — говорил на партсобрании Оленев, — Характеры воспитываются и познаются годами, в нашем распоряжении считанные дни, но за этот короткий срок мы должны привить молодым бойцам добрые традиции нашей гвардейской танковой бригады.

С уважением смотрели молодые танкисты на степенного хозяйственного старшину Сидорина. А старшина охотно демонстрировал молодым механикам-водителям свое мастерство вождения танка. И уж такова была сила его любви к танку, что около него нельзя было не «заболеть» машиной.

Молодые танкисты целые дни хлопотали у машин, а Сидорин радовался:

— Молодые хозяева растут.

— Загонял ты механиков, старшина, дай им отдохнуть, — усмехался Ракитный.

— Что вы, товарищ гвардии майор, это ж им на пользу: молодые, только выучились, они и к машине-то еще не привыкли, а надо, чтоб и машина признала хозяина. Вот помучается с ней механик, покажет ей свою волю, так она никогда и не подумает капризничать, — возразил старшина.

— Ладно, делай как знаешь.

Ракитный не мешал Сидорину работать с молодым механиком-водителем. А тот делал все умело, чутко прислушиваясь и присматриваясь к особенностям каждого своего нового подопечного. И так уж повелось во 2-м батальоне, более двух лет никто не посягал на это законное право старшины, лучшего механика-водителя в бригаде.

В 3-м батальоне вдумчиво ознакомился с прибывшими офицерами и солдатами молодой комбат Евгений Новожилов. Трудно было Новожилову: и молод еще, и горяч, и самолюбив не в меру. Но он так старался во всем подражать Колбинскому, сохранить бывшие при нем порядки и традиции, что многое ему

[303]

прощалось «старичками», а молодые даже и не представляли себе лучшего комбата. Во многом быстро выросшему авторитету Новожилова помог Кузьмич. С присущим ему тактом капитан Максимов умел все делать так, что никому и в голову не приходило, что душой батальона после смерти Колбинского был он, Кузьмич.

Выступал ли Кузьмич на партийном собрании, отдавал ли какое-то распоряжение — во всех случаях на первом месте был командир, его авторитет, его воля. Сам Кузьмич неизменно оставался в тени. Понимание своего партийного долга, свои обязанности замполита капитан Максимов видел не в чванливом афишировании собственных заслуг, а в чести и боевой славе батальона.

Так жизнь вторично свела меня с комиссаром фурмановского типа. Много людей, достойных подражания, было в нашей бригаде. Хотелось быть такой, как Котловец, — прямой, честной, безумно смелой и сильной, и такой же грамотной в военном отношении, как Луговой, и такой спокойно-уравновешенной, как Ракитный. Но еще больше хотелось походить на Кузьмича — коммуниста, человека такой глубокой и светлой партийности, что сумей стать на него похожим — сразу будешь и Котловцем, и Луговым, и Ракитным.

Особенно бурно шла работа у Котловца. Комбат-богатырь воспитывал начинающих танкистов по собственному методу: он сам не отходил от танков. Как-то я была свидетелем такой картины. Взмолился молодой механик: «Не получается!» Котловец тут как тут.

— Что? Не получается? Сколько ты уже в танкистах? — и, расспросив солдата, сочувственно вздохнул: — Маловато еще. Что ж с тобой теперь делать? Может, тебя с танка снять да в тыл послать еще поучиться? — участливо спросил Котловец.

Солдат растерянно оглядывался по сторонам в поисках ответа.

— Что ж, можно и так, — продолжал Котловец. — Поезжай, брат, в тыл, а я на твое место другого посажу. Есть у меня такой, правда, у него рана не зажила еще, да уж что поделаешь, придется поработать, раз тебе надо подучиться, как гайки завинчивать. Попенко! Иди принимай машину!

Появился прихрамывающий Попенко, подошел к новичку:

— Сдавай, что ли, машину!

Молодой солдат растерянно смотрел то на Попенко, то на Котловца.

— Как же так — сдавать машину? Я получил ее и через горы вел, а тут... сдавать?

[304]

— Так ты ж не умеешь, — как бы размышляя вслух, говорил Котловец. — А машина дорогая, за ней уход нужен, да и в бою, может, что не сумеешь сделать, сам погибнешь и людей погубишь зря.

— Да я... да вы что ж думаете, я и воевать не смогу? Не буду я сдавать машину, сам на ней воевать буду не хуже вашего Попенко! — решительно заявил обиженный солдат и, спохватившись, тут же добавил: — Разрешите узнать, товарищ капитан, ваши замечания, я всю исполню.

— Вот это другой разговор! — одобрил Котловец. — А то «не умею!». Ну, работай, работай. А Попенко я все же тебе оставлю, рн механик опытный, старый и поможет и научит кое-чему. А ты, — строго наказывал он Попенко, — учить учи, но за него ничего не делай. Подобьют в бою, там нянек не будет!

Подобных случаев у Котловца в течение дня было множество. Вместо того чтобы укомплектовать экипажи одних танков «старичками», а других — новичками, Котловец распределял «старичков» по экипажам.

— Добавил в молодое вино чистого спирту — крепче будет, — любил говорить Котловец.

В Котловце удивительно сочетался боевой азарт и командирский расчет. Занятия он умел организовать и полезные и интересные. Впрочем, не обходилось и без неприятностей.

Каждый командир, понимая необходимость всестороннего обучения подчиненных, все же имеет слабость к какому-то виду боевой подготовки. Котловец считал делом чести добиться, чтобы танкисты отлично стреляли из пушки и пулемета.

В Жаблонице Котловец получил разрешение провести боевые стрельбы.

Чтобы занятия были более интересными, а главное — «не впустую», Котловец устроил своеобразные движущиеся мишени. На крутом скате горы устанавливались на подпорках железные бочки. Искусство стреляющего заключалось в том, чтобы первый снаряд попал под бочку, а затем, когда подброшенная взрывной волной бочка покатится вниз, вторым или, в крайнем случае, третьим снарядом попасть в нее.

Инспектировавший Котловца подполковник из штаба фронта заявил, что «это мальчишество из серии охотничьих рассказов, когда за неимением дичи охотники стреляют по фуражкам, консервным банкам, бутылкам», и приказал прекратить «это безобразие».

Котловец не стал спорить и пригласил сердитого подполковника посмотреть все же, как идут стрельбы. Он даже извинился, что сегодня не заменили мишеней, других, мол, еще не сделали,

[305]

а стрельбы срывать нельзя, вот и придется довольствоваться теми же бочками.

Выполнить упражнение, придуманное Котловцем, было очень трудно. Сбивали бочку с бугра почти все не более чем с двух снарядов, во в катящуюся бочку попадали только очень опытные стрелки. Пробыв на стрельбище около часа, подполковник заразился общим настроением и с интересом наблюдал за результатом каждого выстрела.

— Эх, промазал! — азартно воскликнул подполковник и, встретившись взглядом с Котловцем, отвернулся.

Но в это время очередная бочка оказалась простреленной.

— Молодец! Ай, молодец! — не выдержал подполковник.

Котловец не хотел довольствоваться такой легкой победой и залез в танк сам. Стрелял Котловец великолепно, но сегодня очень волновался.

— Никогда так не волновался на стрельбах. Надо же было доказать этому инспектору, что мишени хорошие, полезные, — рассказывал потом Котловец.

Сбив бочку с места первым снарядом, он вторым осколочным разнес ее на лету в щепки. Котловец не напрасно выбрал для себя мишенью деревянную бочку. Эффект был огромный: только что катилась бочка — и вдруг как будто бы сама взорвалась, и нет ее.

Подполковник окончательно пришел в восторг:

— Вот это меткость! Вот это комбриг! Слушай, капитан, я о твоих мишенях командующему доложу: очень интересно задумано.

— Спортивный интерес — совсем не плохо, — поучал Котловец подполковника по дороге в расположение батальона. — Вот, например, бочки. Очень хочется попасть в нее, окаянную, а не всяк сумеет. Вот то-то и оно! Хочешь попасть — тренируйся больше, приноровись к своей пушке, спроси у лучших стрелков. Смотришь — и попал. В бочку попал — во врага попадешь. Правильно я понимаю? Стрелять надо учить вовремя. А чтобы не было пустого бухания «в белый свет», надо заинтересовать стрелков.

— Правильно, правильно, — кивал головой довольный подполковник.

— То-то! — удовлетворенно закончил Котловец. — А то на посмотрели и сразу: «Безобразие!» А у меня не полигон, где я возьму другие мишени?

Сентябрь был на исходе. Пошли дожди, вздулись узкие ручейки, несущие теперь с гор мутные потоки воды. Маленькая извилистая речка выпрямилась, казалась широкой и полноводной.

[306]

Не видно стало на дне ее гладких камешков, не перейти теперь по ним на тот берег: быстрый, сильный поток собьет с ног. Дождь размыл горные породы, скользкой серо-желтой жижей покрылись бетонированные дороги в горах Трансильвании, движение по ним стало еще более трудным.

Наконец, перевалив через горы, мы спустились на равнину и вышли к границе Венгрии.

В Араде, втором после Тимишоры центре Трансильвании, нас догнал тяжелый танковый полк, приданный бригаде в качестве усиления.

С профессиональным интересом рассматривали танкисты-»тридцатьчетверочники» новые тяжелые танки — на редкость красивые, могучие машины.

Танки эти не казались ни тяжеловесными, ни неуклюжими. В их строгих линиях, в длинном теле, в невысокой башне, в выдающемся далеко вперед гладком стволе мощной пушки чувствовались гармоническое сочетание и своеобразное изящество.

— Вот это машина! Красавица! — не скрывая своего восхищения, воскликнул Котловец, досконально обследовав новые танки.

— Пока мы здесь воюем, в тылу не перестают думать над тем, как бы ускорить победу, — отозвался Ракитный. — Какую машину сделали, шутка ли сказать! И это во время войны! Представьте себе путь такой машины. Какие силы приведены в движение, чтобы создать ее!

Опытный пропагандист Ракитный не преминул нарисовать нам этот сложный путь: через мартены и конструкторские бюро, через мощные прокатные станы заводов и конвейеры, у которых для фронта, для победы трудились сотни тысяч советских людей — рабочих, инженеров и техников.

И мы с еще большим восхищением смотрели на новые машины, ощущая в них не только красоту линий, мощную пушку и толстую броню, а и то, что стояло за ними: силу, могущество нашей страны, гений партии, которая неуклонно ведет всех нас к победе.

Экипажи тяжелых танков с нескрываемым превосходством смотрели на нас с высоты своих башен; принимая как должное восхищенные взгляды, они чувствовали себя именинниками.

— Смотрите, — говорили они, — нам не жалко. Посмотрите, какие на свете танки бывают, не чета вашим «малюткам»...

— Это «тридцатьчетверки»-то — «малютки»?! Лучшая в мире машина! — обижались ребята. — Ладно, посмотрим, что вы без нас делать будете! Мы-то без вас справлялись.

Похваставшись друг перед другом своими машинами, позавидовав:

[307]

они — нашей маневренности и заслуженной боевой славе, мы — их сильной пушке, — стороны разошлись, вполне довольные друг другом. Знакомство состоялось.

Вечером пятого октября бригада пришла в Кевермеш. Назавтра, рано утром, мы отсюда пойдем в бой.

Не прошло и часа, как меня вызвал Луговой.

— Поедешь обратно. Передашь командиру тяжелого полка, что намеченной ранее дорогой они не пройдут: там мост не выдержит. Дашь ему новый маршрут — пусть идет в обход, через железнодорожный мост.

Я прочертила на своей карте новый маршрут полка и хотела идти.

— Подожди, — остановил меня Луговой. — Пожалуй, только мой Виктор и довезет вовремя. Не знаю, как успеешь, но успеть надо: полк к пяти утра должен быть здесь. Ясно?

— Ясно.

— Проверь, в котором часу полк снимается, и немедленно возвращайся.

Через пять минут я уже мчалась на открытой машине навстречу ночи, окутавшей землю тяжелым дождливым мраком.

Шофер у Лугового действительно был отличный, хотя майор и поругивал его частенько за лихачество. Но сейчас только такой отчаянный водитель и мог выполнить задание. С потушенными фарами, на недозволенной даже днем скорости мчались мы по скользкому шоссе. Малейшее неосторожное движение — и занесет легкий «виллис», и полетит он с крутого обрыва.

Дождь больно хлестал в лицо, глаза слезились, ветер, холодный, пронизывающий, перехватывал дыхание, но стрелки часов неумолимо отсекали драгоценные минуты, и я подгоняла Виктора: «Скорее, скорее!..»

Вихрем пронеслись через спящий город и поспели как раз вовремя: полк только начинал вытягивать машины.

Я передала командиру полка указание Лугового.

Ожидая, пока мимо нас пройдет последняя машина, оба мы — я и Виктор — с трудом отдышались, как после бега на большую дистанцию.

— Отчаянно ездите, не боитесь, — сказал мне Виктор на обратном пути. — А сказать по правде, как мне гвардии майор сказал, что вы поедете, так я и ехать не хотел. Старое матросское поверье: женщина на корабле — одно несчастье. Оказывается, женщины тоже есть отчаянные, смелые то есть.

Четвертый год я в армии. А все же не исчезает это предубеждение: мол, ты женщина. Шофер Виктор в открытую сказал

[308]

то, что не раз мне приходилось слышать за спиной, когда новички спрашивали: «А этот лейтенант в бою тоже бывает?»

Хорошо еще «старички», участники Ясско-Кишиневской операции, не дают меня в обиду. А стоит перейти в новую часть — и все начнется сначала.

К нашему возвращению бригада вышла уже на исходные рубежи. До атаки осталось полтора часа, но отдохнуть не удалось. Пришел бригадный портной и принес мне новый костюм — шерстяные бриджи и гимнастерку. Переодеваясь, я нащупала рукой в заднем кармане старых брюк что-то мягкое — мамин подарок, маленького плюшевого мишку. Когда-то совсем белый, с милой удивленной мордочкой, смешными растопыренными лапками и забавным пищиком внутри, мишка теперь посерел, помялся и давно уже не пищал. Возила я его с собой все три года. Когда я лежала в госпитале, мишка очень помогал мне. Прижмешь, бывало, его к щеке — точно мамину ласку ощутишь, и боль утихнет. Сейчас мишка напомнил мне, что я давно не писала маме. Переложив медвежонка в карман нового костюма, я принялась за письмо.

Встречи

Еще затемно началась артподготовка. До нас доносился приглушенный дождем, слитый воедино гул сотен орудий.

Ночь сырая, черная — в двух шагах ничего не видно. Только реактивные снаряды, описывая огненную дугу, падали где-то в расположении противника, вскидывая при разрыве сноп желто-белых искр. Тяжелый, непрерывный дождь старался прибить начавшиеся пожары, но пламя, извиваясь, припадая к земле, выдерживало борьбу с водой и, победив, снова выбрасывало свои огненные языки.

Пехота вела бой, стремясь прорвать вражескую оборону и дать нам возможность войти в образовавшуюся брешь для дальнейших действий в оперативной глубине обороны противника. Прорыв завершали на этот раз мы сами. Чуть только рассвело, танки быстро обогнали наступающую пехоту и довольно легко прорвались через вражеские траншеи. Пропустив тылы и кавалеристов, корпус, не дожидаясь подхода пехоты, стремительно двинулся вперед.

Длинное, одетое в броню, многозвенное тело танковой бригады вытянулось вдоль дороги. Выставив навстречу врагу множество пушечных, пулеметных, автоматных и винтовочных стволов, мы неуклонно продвигались вперед. Танки через одного

[309]

развернули башни направо и налево, готовые каждую минуту открыть огонь в любом направлении.

По обе стороны шоссе расстилались бескрайные, уже пожелтевшие поля кукурузы. Только зеленые островки небольших рощиц несколько разнообразили и смягчали желто-бурую жесткую даль. Будто и не было позади тяжелых горных переходов, мы снова шли по равнине, совсем как в Молдавии. Только кукуруза еще выше: в ней почти целиком скрывался танк.

То, что на карте Венгрии обозначено названием какого-нибудь сельского населенного пункта, на деле представляло собой растянувшиеся на несколько километров хутора: группы из двух — четырех домиков перемежались участками земли в пятьсот — восемьсот метров. Вокруг хуторов — кукуруза и мелкие рощи.

Бои здесь были совсем не похожи на наше быстрое продвижение от Днестра до Прута. Там мы двигались колонной, в случае надобности молниеносно развертывая батальоны и в коротком бою очищая себе дальнейший путь. Здесь мы почти все время шли в боевых порядках, вынужденные атаковать каждый хутор, каждую рощицу. Объяснялось это просто: в Молдавии мы окружали большую группировку врага, и противник там направлял основные усилия на то, чтобы прорваться и уйти. Здесь, в Венгрии, немецкое командование имело возможность выставить против нас свежие силы и технику, использовать каждую высотку, каждую рощицу, чтобы задержать и уничтожить прорвавшуюся к ним в тыл крупную группу советских войск.

Бесспорно, нам было во много раз труднее сейчас, чем в прошлой операции, но каждый из нас помнил напутственные слова комбрига: «Действия нашей группы значительно облегчают продвижение частей фронта, заставляя противника делить свои резервы между фронтом и нами. Наша задача — и дальше корректировать распределение этих резервов самым губительным для врага способом: попросту уничтожить фашистские части».

На последнем совещании перед выходом комбриг повторил те же слова, что мы уже слышали, когда переходили Прут, и когда входили в Румынию, и перед переходом болгарской границы; теперь и в Венгрию мы идем с тем же: «Мы не завоевываем, а освобождаем...» Стоило пройти через тяжелые испытания войны, чтобы здесь, на чужой земле, встречать простых людей разных национальностей — румын, болгар, венгров — и знать, что мы несем им свободу!

Ломая на своем пути поспешно расставленные заграждения, отбрасывая в сторону и немцев и салашистов, занимая один за

[310]

другим города, части нашего корпуса шли по только им ведомому маршруту, громя тылы гитлеровской армии, разбивая и уничтожая ее полки. Мы устремились в глубь Венгрии.

Действия крупного соединения после ввода его в прорыв вражеской обороны значительно отличаются от самых ожесточенных наступательных боев на линии фронта. От обычного для войск тыла нас отделяли десятки километров пространства, занятого противником. Как партизанам в тылу врага, нам надо было быть каждую минуту настороже. Да и действия наши были, как шутя говорили танкисты, полупартизанские. Впрочем, в какой-то мере у партизан более выгодные условия, чем у нас. У них все же есть какая-то своя база, определенный, хорошо знакомый район действий — своеобразная линия фронта. У нас ни фронта, ни тыла, только маршрут, проложенный по карте через крупные и мелкие населенные пункты, по чужим, незнакомым дорогам в глубь Венгрии. На каждом шагу подстерегают всевозможные неожиданности, и при этом у нас строго ограниченное количество боеприпасов, продовольствия, горючего.

От командиров всех степеней в таких сложных условиях требовалось все их умение, находчивость и смелость, порой граничащая с безрассудством. И, уж конечно, постоянная собранность.

Не всегда бывало ясно, с какой стороны следует ожидать противника. Какие-то свои части он выдвигал непосредственно против нас, на какие-то его резервы, подтягиваемые к линии фронта, мы наталкивались неожиданно и для себя и для немцев. Не обходилось и без курьезов.

В первую ночь нашего движения в тылу врага батальон Котловца в коротком бою разгромил колонну артиллерийского полка противника. Не ожидавшие встречи в своем тылу с советскими танками немецкие артиллеристы не успели оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления и рассыпались кто куда. Котловец не стал их преследовать, и батальон, вытянувшись по шоссе в длинную колонну, продолжал свой путь.

Танки и автомашины шли, как всегда, в полной темноте, с потушенными фарами. Добросовестно выдерживая положенную на марше дистанцию, танкисты не подозревали, что среди танков батальона идет и немецкий бронетранспортер с пушкой.

Трудно сказать, почему немцы оказались в колонне батальона. Может быть, заблудились в темноте и вначале приняли ее за свою, а когда разобрались — было уже поздно. Или нарочно пристроились в надежде вовремя улизнуть? Кто их знает! Так или иначе, бронетранспортер с орудием добрых полночи шел среди наших танков. Уйти было некуда: от шоссе не ответвлялось в сторону ни одной сколько-нибудь удобной дороги.

[311]

Наконец батальон подошел к перекрестку, одна из дорог которого вела к недалекой роще. До утра оставалось не более двух часов, и, понимая, что встречать рассвет в таком сложном положении очень рискованно, немцы решились бежать. Достигнув перекрестка, бронетранспортер резко свернул вправо.

— Стой! Стой! — закричали автоматчики десанта одновременно с передних и задних танков. — Стой! Куда?! Заснули, что ли?

Но странная машина молчаливо уходила в сторону. Блеснул яркий луч танковой фары — это Котловец решил взглянуть на тех, кто без его приказа отделился от общей колонны.

Луч выхватил из ночи кузов автомашины в темных и светлых пятнах камуфляжа. Над незнакомым номером — буквы, похожие на перевернутое вверх ногами печатное «М».

— Немцы! — ахнули танкисты.

— Стой! — скомандовал возмущенный Котловец своему механику-водителю. — Сейчас я с ними иначе поговорю. Даром, что ли, мы их всю ночь охраняли.

Котловец вылез из башни.

— Наводи пушку под кузов! — крикнул он в люк артиллеристу. — Что? Ни черта не видишь? А ты не смотри, ты меня слушай.

Пригнувшись, капитан нацелился прищуренным глазом на ствол своего орудия.

— Левее... Правее... Чуть ниже, — командует комбат.

Артиллерист послушно крутит штурвальчики подъемного и поворотного механизмов.

Преследуемый неумолимым лучом, бронетранспортер прибавил ходу. Еще немного, и он достигнет рощи.

— Уйдут, товарищ гвардии капитан, уйдут же! — не выдержал кто-то из автоматчиков.

— Не уйдут! — отмахнулся Котловец. — Чуть повыше, друже! — крикнул он артиллеристу. — Вот так. Хорош... Огонь!

Одинокий выстрел прокатился далекими раскатами. Щепками взлетела в воздух вражеская машина, опрокинулась вверх колесами пушка. Длинная пулеметная очередь прострочила красными и зелеными стежками пространство от танка до пытавшихся бежать немцев...

— Проверить каждую машину в колонне, — приказал комбат. — Может, еще кто пристроился и желает удалиться, не попрощавшись. Нахалов надо учить вежливости. Раз уж попались, надо сдаваться честно и благородно. Никто бы их не тронул. Хорошо еще, что эти думали только о том, чтобы драпануть. Будь они посмелее, сколько бы дров могли наломать... С вечера накормили какого-то дурня, ночью сопровождаем с почетным

[312]

эскортом орудие. Черт знает что такое! Приказываю смотреть в оба! — закончил он короткое совещание с командирами рот.

Вчера вечером действительно произошел такой случай.

Повар Павлик раздавал горячий суп. Моросил дождь. Солдаты, накрывшись плащ-палатками, в большинстве трофейными, поочередно протягивали свои котелки. Повар ловко орудовал поварешкой, стараясь, чтобы каждому попал в суп кусок мяса. Ему не нужно было даже смотреть на лица солдат: он давно уже знал наперечет все котелки и по ним узнавал их хозяина. Но вот, взмахнув в который раз черпаком, солдат невольно задержал руку. В этот котелок он уже наливал суп всего несколько минут тому назад. Он его отлично запомнил: уж очень грязной была посуда. Повар даже хотел прикрикнуть на грязнулю, тем более что и котелок был незнакомый, но сдержался: «Наверное, кто-нибудь из автоматчиков, замотался, бедняга, некогда и себя в порядок привести. На броне сидеть — не то что мне с кухней сзади ехать».

Мысленно посочувствовав незнакомому солдату, повар даже кусок мяса выбрал для него побольше. Но нахалов честный Павлик не любил: «Еще не все пообедали, а он за второй порцией тянется».

— За добавкой придешь потом, — заявил Павлик, отстраняя котелок. — Э, да там еще и суп есть. Ну и жадный же ты, брат!

Следующий по очереди солдат нетерпеливо оттолкнул просителя добавки. Распахнулась плащ-палатка. Павлик так и застыл с поварешкой в руке и с открытым ртом: перед ним стоял солдат в чужой форме.

— Братцы, да что же это? Немца кормим? — растерянно воскликнул наконец Павлик.

В один миг солдаты сгребли «гостя» в охапку и оттащили в сторону.

На шум прибежал Котловец. Узнав, в чем дело, капитан долго раскатисто хохотал. Немец, весь сжавшись, со страхом, исподлобья смотрел на офицера, машинально прижимая к груди котелок с остатками супа.

— Ты, что же это, с нами воюешь, а на наши харчи позарился? — спросил Котловец.

Пленный быстро заговорил, часто прикладывая свободную руку к сердцу, будто призывая его в свидетели, что он говорит правду.

— Он не немец, он — мадьяр. Он старый и больной человек. Он не воевал и не хотел воевать с русскими. Его только недавно мобилизовали, и сегодня утром в первом же бою он убежал. Он мог бы просто переодеться на каком-нибудь хуторе и уйти

[313]

домой. Но он солдат, а солдат, если не хочет воевать и хочет быть честным, должен сдаться в плен. Он и хотел сдаться в плен, но заблудился, — перевел подоспевший переводчик.

— Так что же он, если такой уж честный, кухню нашел, суп съел, а в плен все-таки не сдался? — недоверчиво спросил Котловец.

— Очень кушать хотелось. Немцы мадьярские части снабжают плохо: больше суток ничего не ел. Как услышал запах горячего супа, подумал: «Поем, если удастся, а потом сдамся. В плену, может, не сразу поесть дадут», — грустно ответил пленный.

Он действительно был пожилой человек и очень тощий, в глазах застыла голодная тоска. Страха в них не было — только голод и какая-то безразличная покорность судьбе.

Котловец мельком глянул на окруживших пленного танкистов; они смотрели на мадьяра с явным сочувствием.

— Накормите его до отвала, водки дайте, пусть согреется. А потом... — Котловец задумался, еще раз окинул взглядом сгорбленную фигуру пленного и, вынув блокнот, быстро размашистым почерком написал несколько строк, — потом отпустите его на все четыре стороны. А это вам что-то вроде пропуска. — Он сунул мадьяру в руку листок из своего блокнота.

«Как сознательный гражданин венгерского народа, не желавший воевать за фашистов и добровольно сдавшийся в плен, отпущен домой. Командир советского танкового батальона гвардии капитан Котловец», — прочел пленному переводчик записку комбата.

Танкисты наперебой угощали мадьяра. От выпитой водки и огромного количества поглощенной еды у него посоловели глаза.

— Кушай, кушай! Знай русскую душу! Домой пойдешь, к бабе своей. Баба у тебя есть? И детишки, наверное. Иди, расскажи своим-то: хорошие люди в Венгрию пришли. Помочь вам всем хотим: и немцев и всяких там ваших салашистов прогнать. Жить хорошо будете, — приговаривали ребята.

Мадьяр только кивал головой: «Да, да», — и растерянно улыбался.

Но далеко не все мадьяры из армии Салаши с такой готовностью сдавались в плен, и далеко не все немцы думали только о том, чтобы «драпануть».

Были встречи и посерьезнее.

Утром следующего дня в бригаду приехал заместитель командира корпуса полковник Литвиненко. Пожалуй, в соединении он был самым старшим по возрасту; все, и солдаты и офицеры, знали, что он воевал еще в годы гражданской войны, крепко

[314]

уважали его и старались всячески беречь, Литвиненко добирался до нас всю ночь, очень устал, хотя и не подавал виду, и был голоден. Командир бригады решил дать ему возможность отдохнуть и хорошенько позавтракать.

Обстановка была как будто спокойной, противника поблизости не заметно, и комбриг, приказав батальонам и штабу выдвигаться, сам задержался на хуторе, с тем чтобы после завтрака нагнать бригаду. На хуторе остались бронетранспортер и «виллис» Литвиненко, танк командира бригады и «виллис» с радиостанцией комбрига. Из офицеров штаба при рации осталась я.

Прошло более часа после того, как замыкающие машины бригады скрылись за поворотом дороги, когда наконец и мы тронулись в путь. Посовещавшись, полковники решили идти не по шоссе, а напрямик. Все машины у нас высокой проходимости, грунт хороший, кукуруза нам не помеха, зато сэкономим время и выйдем к намеченному пункту одновременно с передовыми частями бригады.

Как порешили, так и поехали. Впереди на бронетранспортере шел Литвиненко, за ним — его «виллис» и машина комбрига. Маленькую колонну замыкал танк, командовать которым было поручено мне.

Мы свернули с шоссе и поехали полем. Перед нами, насколько охватывал глаз, раскинулась картина осеннего обилия и плодородия. Кукурузу здесь уже успели убрать. Початки вывезены с поля, а длинные стебли с пожелтелыми острыми листьями собраны в снопы так, как у нас обычно вяжут рожь. Мы объезжали аккуратные скирды, стараясь не нарушать их порядка, уважая труд землеробов. Может быть, окажись мы сразу после перехода своей государственной границы на земле Германии, первое законное чувство мести помешало бы солдатам бережно относиться к имуществу и плодам труда населения. Да и то только именно первый порыв горестных воспоминаний о своей разграбленной родной земле помешал бы на первых порах отличить труженика от фашиста. Очень скоро гуманизм, присущий советским людям, все равно взял бы верх. Так оно и было в действительности там, в Германии.

Но мы шли по Венгрии, третьей по счету стране за последние два месяца, и нам ли забыть благодарность народов Румынии и Болгарии за их освобождение от фашизма? Пусть Венгрия еще считается союзницей Германии, пусть против нас еще сражаются воинские части салашистов, мы уже на опыте научились видеть разницу между теми, кто поддерживает гитлеровский режим, и простым народом, мечтающим о свободе и национальной независимости своей родины. Разве те, кто так заботливо вязал

[315]

снопы из кукурузных стеблей, хотели войны? Ни один наш солдат не мог без особой нужды поднять руку на крестьянские посевы. Не позволяла сеять разруху в чужой стране высокая гордость старших и сильных, пришедших помогать, а не уничтожать. И так высока была эта гордость, с такими чистыми, благородными побуждениями прислала Родина нас на поля Венгрии, что каждый солдат, каждый офицер считал бесчестным для себя очернить свою армию поступком, недостойным великой миссии, возложенной историей на советского человека.

Земля, по которой мы шли, была чужая, но обрабатывалась она тяжелым трудом простых людей, а в нашей стране привыкли уважать труд. Не знаю, точно ли такие мысли были у окружающих меня солдат, но, судя по выражениям их лиц, по тому, с каким просто человеческим интересом рассматривали они заботливо обработанное поле, — я была уверена, что и они думают нечто подобное.

Тишина и покой, окружившие нас, несколько снизили обычную бдительность. Маленькая колонна растянулась. Двигались неторопливо, как-то задумчиво, забыв о войне, о том, что на каждом шагу наш малочисленный отряд может подстерегать враг. Беспечность на войне, особенно в тылу врага, не проходит безнаказанно: противник напомнил о себе неожиданно вырвавшейся навстречу нам из-за ближайшей скирды пулеметной очередью и следом за ней треском множества автоматов.

Я едва успела удержать руку командира танка, протянутую к электропуску пушки.

— Не стреляй! Там наши! (Бронетранспортер и «виллисы» были скрыты скирдами, из которых немцы вели обстрел.) Вперед! Дави гусеницами! — прокричала ему прямо в ухо.

Танк рванулся так стремительно, что я едва удержала равновесие. Как разъяренный зверь, метался танк между скирдами кукурузы, разбрасывая их в стороны, подминая под себя все живое и мертвое, — мы спешили на помощь своим командирам. Теперь, в бою, когда по самому высокому счету на первый план выступает жизнь товарища, командира, мы, не задумываясь, уничтожали аккуратные скирды так же, как на родных полях, когда этого требовал суровый приказ войны.

Обеспокоенные судьбой наших полковников, мы с командиром танка, забыв обо всем, не сговариваясь, высунулись по пояс из башни. Не сдерживаемые фуражкой, у меня разметались на ветру косы. Куда девалась фуражка, не помню: то ли сбило ветром, то ли пулей. У командира танка по щеке струилась кровь, это-то уж наверное не от ветра.

Наконец мы увидели «виллис» командира бригады и немного

[316]

поодаль бронетранспортер. Комбриг стоял, положив автомат на ветровое стекло, и стрелял прямо перед собой; с заднего сиденья вели огонь его адъютант и радист. С бронетранспортера Литвиненко одиноко стучал пулемет.

— Заходи справа! Оттуда больше всего стреляют. Прикроем комбрига! — крикнула командиру танка.

Тот исчез в люке. Еще минута, и танк как вкопанный остановился около «виллиса», прикрыв его собой.

В одно мгновение полковник оказался на танке.

— Лети к Литвиненко, он там один! Пусть отступает сюда, к нам! Мы вас прикроем! — крикнул мне полковник.

Прямо с борта танка спрыгнула на сиденье автомашины.

— Гони!

Но машина пробежала не более сотни метров: пробитые пулей, сразу спустили баллоны.

— Бежим! — скомандовала радисту и выхватила пистолет.

Мы уже почти добежали до бронетранспортера, когда я каким-то шестым чувством ощутила на своей спине чужой пристальный взгляд. Оглянулась. По спине пробежал холодок, на какое-то мгновение стало жутко. И не от пистолета, направленного прямо на меня, а от того, как хладнокровно прицеливались водянисто-серые глаза вражеского офицера — жесткие, холодные, безразличные. Лицо его не запомнилось. Но эти глаза, кажется, не забуду всю жизнь. В них воплотилось мое представление о палаче, об убийце, о фашисте. Это глаза голодного удава — остекленевшие, неумолимые, пустые. В них была пустота смерти, леденящая бездна. Сорвись в нее — и все живое и прекрасное превратит она в бесформенные кровавые куски, и сделает это равнодушно, цинично, без последующих тягостных воспоминаний и кошмарных снов, присущих, как правило, обыкновенному преступнику.

Но все эти ассоциации и думы пришли позже, в ту минуту, содрогнувшись от непонятного ужаса, я выстрелила почти наугад, но целясь. В ответ раздался крик, голова и рука исчезли. Выяснять, убит он или только ранен, было некогда, — подбежала к бронетранспортеру.

Полковник Литвиненко, побледневший от напряжения и боли, окровавленными пальцами сжимал рукоятки пулемета и, не отрываясь от него, стрелял. У ног его на полу машины лежал убитый пулеметчик; другому, раненному в голову, шофер неумело, негнущимися пальцами пытался наложить повязку.

— Товарищ полковник, надо отходить к танку. Впереди лес, там немцев, наверное, не счесть, — сказала, едва переводя дыхание.

[317]

— Садись за руль, — приказал полковник шоферу не оборачиваясь.

— Товарищ полковник, ради бога, сядьте на пол: все-таки какая-никакая, а броня. Мы сами с пулеметом справимся, — взмолилась я.

— Кто будет у пулемета, ты? Не видишь, что это значит? — Литвиненко кивнул в сторону убитого солдата.

Я поняла, что мне пулемет он не отдаст. Мы берегли его, как старшего, но и он, как отец, думал о нас, молодежи. Решение вопроса пришло неожиданно. Радист, прибежавший вместе со мной, тот самый худенький белобрысый мальчик, который два месяца тому назад на высоте у Прута спас мне жизнь, подошел к полковнику и молча положил свои руки на руки Литвиненко.

— Дайте мне. Я умею, — сказал просто, но с такой твердостью и неожиданной внутренней силой, что полковник безропотно уступил ему свое место и опустился на пол.

— Товарищ полковник, дайте я вам хоть руку перевяжу, — попросила я, вынимая индивидуальный пакет.

— Не надо. Пустяки, царапина. Откуда только взялись такие мелкие осколки, от брони, что ли? Ты его лучше хорошенько перевяжи, если сумеешь. — Он бережно приподнял раненую голову пулеметчика и положил себе на колени.

Осторожно бинтовала раненого, а сама не сводила глаз с радиста. Солдат стоял, широко расставив ноги, уверенно, с силой передвигая пулемет по турели, безостановочно стрелял. Пулемет был ему послушен, будто почувствовал твердую руку хозяина, и заливался ровной, без перебоев, победной трелью.

Радист больше не казался мне ни маленьким, ни щуплым. Было немного стыдно за то, что до сих пор всегда обращалась с ним несколько снисходительно и посмеивалась над тем, как он в страхе перед начальственным выговором, растерянно моргал белесыми ресницами. Нестерпимо захотелось встать и заглянуть ему в лицо. Глаза, говорят, зеркало души. Человек, стоящий в рост у пулемета под градом вражеских пуль, должен иметь сердце из стали и душу героя. И глаза у него, наверное, большие, ясные и светлые, а если есть в них злость, так это благородная злость солдата, сражающегося с врагом в честном бою. Такими глазами солдаты сорок первого года умели видеть сквозь годы лишений и боев нашу победу.

Глаза! Я невольно вздрогнула, вспомнив те, холодные и равнодушные, которые целились сегодня в меня. Может быть, такие же в эту минуту берут на прицел нашего мужественного пулеметчика? Но немцы почти прекратили стрельбу. Бронетранспортер

[318]

подошел к танку, а с такой ощутимой силой одними автоматами трудно справиться.

— Пойдем обратно. На открытом месте они нас не посмеют тронуть, — решил полковник, — «виллис» возьмем на буксир.

— Да, мой-то тоже надо выручать, — спохватился Литвиненко.

— Где он?

— Там, в скирдах спрятался. Я сам за ним схожу, — заторопился Литвиненко.

— Да вы что, с ума сошли? Что, мы без вас не справимся? — воскликнула я, забыв о всяком почтении к начальству.

— И без тебя тоже, — отрезал комбриг. — Мы все останемся в бронетранспортере. Немцев отсюда отогнали, так что все в порядке. Танк мигом притащит его сюда.

«Тридцатьчетверка» на полном ходу подлетела к машине Литвиненко и, зацепив ее буксиром, доставила к нам. К общему удивлению, рядом, с шофером сидел венгерский офицер.

— Откуда ты его взял? — спросил шофера Литвиненко.

— Сам пришел. Я лежу около машины да посматриваю по сторонам, вдруг вижу, ползет кто-то. А у меня ни пистолета, ни автомата, ну — никакого оружия. Так просто для острастки крикнул: «Стой!» А он вдруг по-русски: «Возьми, — говорит, — меня в плен». Подпустил я его. «Лежи, — говорю, — рядом. Живы будем — попадешь в плен». Он парень хороший, свойский. Немец какой-то на нас полез, так он его ухлопал. «Я, — говорит, — их пуще вашего ненавижу».

Офицера допросили. Он охотно рассказал все, что знал. Впрочем, известно ему было немного.

Стало понятным, почему противник, так яростно вначале обстреляв нас, довольно быстро отступил. Мы наткнулись на остатки ранее разгромленного нами же саперного батальона. Заметив, что мы свернули с дороги, они решили, что русские обнаружили, где они скрываются, и идут их добивать. Офицер уверяет, что немцы пропустили бы нас без единого выстрела, если бы знали, что мы просто проходим мимо и нам до них нет дела. Сам он попал сюда случайно: его послали собирать рассеявшийся мадьярский полк.

— Да разве соберешь теперь наших солдат! Наверное, по домам разошлись, — улыбнулся офицер.

— А что говорят о нашей группе, действующей в немецком тылу? — спросил комбриг.

— Многое говорят. Говорят, что только безумные люди могут добровольно согласиться на полное окружение себя противником.

[319]

Немцы считают, что вам нет выхода. Вы оторвались от своих почти на сто километров и уходите все дальше и дальше. Немцы предпримут все меры, чтобы вас раздавить. Но знаете, — сказал он почему-то шепотом, — в наших частях ходят разговоры, будто у вас есть какое-то особое оружие, с которым вы ничего не боитесь и обязательно победите. У нас, в венгерских войсках, многие в это поверили. Смелые и очень уж уверенные действия вашей группы привели к такому сильному брожению в мадьярских частях, что немецкое командование нам почти перестало доверять.

— Вот это хорошо! — воскликнул комбриг. — Однако пора трогаться, мы и так сильно задержались. Поедете с нами, — сказал он пленному, — на месте побеседуем подробнее. То, что вы говорите, очень важно и интересно.

И снова пришел в движение наш маленький отряд. Теперь командир бригады едет в танке, а я на бронетранспортере с Литвиненко. На ходу бинтую, наконец, пальцы Литвиненко. Сотворила что-то вроде толстых марлевых перчаток. Полковник критически осмотрел мою работу и вдруг рассмеялся.

— Бинтуешь-то ты хорошо. А вот на начальство кричать не положено.

— Так я же за вас испугалась.

— Ну ладно, ладно: я ведь шутя. Спасибо тебе за заботу! Ваша сестра всегда вот так. Помню, знал я одну женщину еще во время гражданской войны. Ромб носила — бригадный комиссар. Только танков тогда не было, она в кавалерии служила. У нее похожий характер был — никому спуску не давала. Была такая шестая Чонгарская кавалерийская дивизия. Может, слыхала? Вот в этой дивизии мы с ней вместе и служили.

— А вы не помните, как ее фамилия? — волнуясь, спросила я.

— Фамилии не помню. Помню, звали ее Машей, еще помню — стихи она писала.

— Может быть, такие? — стараясь сдержать охватившее меня радостное волнение, спросила я и прочла:

Ты коммунист?
Так служи же примером отваги и чести.
Будь беспредельно правдив и чист,
Чтоб все сказали тебе без лести:
«Ты — коммунист!»

К врагам проклятым не знай пощады,
За все обиды отомсти.
Умри, герой, коль в жертву надо
Жизнь принести.

[320]

— Постой, постой, а ты откуда их знаешь? Погоди. Как там дальше?..

Зарделись зори сражений новых,
И свет кровавый борьбы лучист.
Так помни ж, воин, боец суровый:
Ты — коммунист! —

запинаясь, прочел полковник. — Правильно?

— Правильно.

— Просто удивительно, откуда ты их знаешь! Тебя тогда и на свете не было. Я-то их на всю жизнь запомнил. Понимаешь, я совсем мальчишкой был — и вдруг боевой комиссар, женщина с дореволюционным партийным стажем, читает стихи о том, каким должен быть коммунист. Такое нельзя не запомнить... — Полковник даже помолодел от нахлынувших воспоминаний. — Признавайся, кто тебе их до меня прочитал?

— Моя бабушка. Она и есть та самая Маша...

— Да что ты говоришь! Где она сейчас? Жива?..

— Жива. И характер все такой же — никому спуску не дает. Недавно, когда я получила орден и из политотдела послали поздравительное письмо моей семье, она ответ прислала: всех в гости приглашает после войны.

— Приду, обязательно приду! Нет, вы только подумайте, что получается! — Полковнику явно недоставало аудитории, и он обратился за сочувствием к пленному. — Это выходит, что мне довелось воевать на двух больших войнах за Родину, и — надо же так случиться! — воевать вместе с двумя поколениями женщин: бабушкой и внучкой.

Мадьяр вежливо улыбался. Полковник задумался. Некоторое время ехали молча, погруженные в свои мысли. Я думала о том, что, пожалуй, жизнь не раз уже учила меня смотреть на людей и события шире и глубже. Вот и радиста своего как-то проглядела, не сумела раньше оценить. И стихи бабушкины, которые она часто читала кстати и некстати, считала блажью, а полковник помнил их столько лет, и, может быть, не один он.

— А стихи хорошие, — задумчиво произнес полковник, словно отвечая моим мыслям. — Может быть, как стихи-то они неважные. Не знаю. Не специалист. Но звучали они в то время крепко, правильно звучали!

— Они и в наше время крепко звучат, — неожиданно раздался слабый голос раненого пулеметчика. — Товарищ полковник, я еще перед боями просил у вас рекомендацию в партию. Заявление-то я подал. Напишите, как выйдем к своим?

— Напишу, обязательно напишу!

[321]

— Спасибо, товарищ полковник, оправдаю. И к вам, товарищ лейтенант, есть просьба.

— Я тоже дам рекомендацию.

— Спасибо, только две рекомендации у меня уже есть. Одну командир роты дал, вторую — товарищ, тот, что убили сегодня, — мой второй номер. Вы мне стихи эти на бумаже запишите, не сочтите за труд.

— И мне напишите, пожалуйста, — неожиданно попросил мадьярский офицер. — Я ведь тоже коммунист. Только об этом я вам расскажу позже.

Продолжение

Наверх

Вернуться